Алкоголь. Невроз. Меланхолия.
Подбодрись! Смерть уже за углом.
Отто Андерссон составил мое генеалогическое древо до того подробно, что я просто заболеваю.
Некоторые считают меня тираном, потому что моим пяти дочерям всегда запрещалось петь дома или играть на каких-либо музыкальных инструментах. Никаких веселых повизгиваний непослушной скрипки, ни взволнованной флейты, которой не хватает воздуха. Как! Никакой музыки в собственном доме великого композитора! Но А. понимает. Она понимает, что музыка должна приходить из безмолвия. Приходить из него и в него возвращаться.
Сама А. тоже оперирует безмолвием. Меня — Бог свидетель — можно за многое упрекнуть. Я никогда не представлялся мужем, каких хвалят с церковных кафедр. После Готенберга она написала мне письмо, которое будет со мной, пока не наступит rigor mortis. Но в обычные дни она удерживается от упреков. И в отличие от всех прочих не спрашивает, когда будет закончена моя Восьмая. Она просто хлопочет вокруг меня. По ночам я сочиняю. Нет, по ночам я сижу за своим письменным столом с бутылкой виски и пытаюсь работать. Потом я просыпаюсь — голова на партитуре, рука сжимает воздух. А. забрала виски, пока я спал. Мы об этом не говорим.
Алкоголь, который я однажды отвергнул, теперь мой самый верный товарищ. И самый понимающий.
Я ухожу один пообедать в одиночестве и поразмыслить о смертности. Или я иду в «Кэмп», «Сосьете чусет», «Кёниг» обсудить эту тему с другими. Странность того, что Человек lebt nur einmal. В «Кэмпе» я присоединяюсь к сидящим за лимонным столом. За ним разрешено — и даже обязательно — говорить о смерти. А. не одобряет.
У китайцев лимон — символ смерти. Стихи Анны Марии Ленгрен — «Погребенный с лимоном в руке». Вот именно. А. пытается запретить это, ссылаясь на морбидность. Но кому разрешена морбидность, как не трупу?
Сегодня я слышал журавлей, но не видел их. Тучи висели слишком низко. Но пока я стоял на этом холме, сверху до меня донеслись их полногласные трубные клики, которые они издают, летя на юг навстречу лету. Невидимые, они были даже еще более прекрасными, еще более таинственными. Они заново учат меня звучаниям. Их музыка, моя музыка, музыка… Вот что это. Стоишь на холме и за тучами слышишь звуки, которые пронзают сердце. Музыка — даже моя музыка — всегда устремляется на юг невидимо.
Теперь, когда друзья меня покидают, я уже больше не могу решить, из-за чего — моего ли успеха, моего ли провала. Такова старость.
Может быть, я и трудный человек, но вовсе не настолько трудный. Всю мою жизнь, когда я пропадал, они знали, где меня отыскать — в лучшем ресторане, где подают устриц и шампанское.
Когда я посетил Соединенные Штаты, они там очень удивились, что на протяжении моей жизни я ни разу не брился. И реагировали так, будто я был какой-то аристократ. Но я не аристократ, и даже им не притворялся. Я просто тот, кто решил не тратить свое время попусту на то, чтобы бриться самому. Пусть это делают за меня другие.
Нет, неправда. Я трудный человек, как и мой отец, как и мой дед. И в моем случае это усугубляется тем, что я художник. И еще усугубляется моей самой верной и самой всепонимающей спутницей. Редки дни, когда я могу вписать ноту sine alc. Трудно писать музыку, когда у тебя дрожат руки. И трудно дирижировать. Во многих отношениях жизнь А. со мной превратилась в мученичество. Я это признаю.
В Готенберге я исчез перед концертом. И меня не удалось найти в обычных местах. От нервов А. остались только клочья. Тем не менее она отправилась в концертный зал, молясь о спасении. К ее изумлению, я появился в назначенную минуту, поклонился, поднял палочку. Несколько тактов увертюры, рассказала она мне, и я остановился, будто это была репетиция. |