Да. У людей в ресторанах, на улицах, даже на пляжах очень строгое выражение лиц. Они выглядят озабоченными. Как русские.
— Надо иметь в виду, что рабство отменили здесь только в тысяча восемьсот сорок восьмом году.
Связи я не понимаю, но объяснения не спрашиваю, потому что она уже говорит:
— Кроме того, Мартиника — très cher. Кусок мыла, который продают в Париже за пять франков, здесь стоит вдвое дороже. Тут все дороже вдвое, потому что все привозное. Если смутьяны своего добьются и Мартиника станет независимой от Франции, тогда всему этому конец. Мартиника не может существовать без французских субсидий. Мы просто погибнем. Alors, кое у кого из нас озабоченные лица. Но в целом вы находите население привлекательным?
— Женщин. Я видел поразительно красивых женщин. Воспитанные, гибкие, с величественной осанкой, с изящным кошачьим телосложением. И есть в них какая-то прелестная агрессивность.
— Это сенегальская кровь. У нас ее много. А мужчины — на ваш взгляд, они не так привлекательны?
— Да.
— Согласна. Мужчины непривлекательны. По сравнению с нашими женщинами они выглядят незначительными, заурядными, vin ordinaire. Понимаете, Мартиника — матриархальное общество. В таких странах, в Индии например, мужчины мало что собой представляют. Вижу, вы смотритесь в мое черное зеркало.
Я смотрюсь. Взгляд то и дело рассеянно обращается к нему, тянется невольно, как к бессмысленному мельканию ненастроенного телевизора. В нем есть какая-то пустая притягательность. Поэтому поверхностно опишу его — в манере тех "новых" французских романистов, которые, расставшись с сюжетом, характером и структурой, ограничиваются длиннейшими, в страницу, описаниями контуров одиночного предмета, механики изолированного движения, стены, белой стены со скиталицей-мухой. Итак: предмет в гостиной мадам — черное зеркало. В высоту оно восемнадцать сантиметров, в ширину пятнадцать. Оно вложено в потертый чехол из черной кожи, наподобие книги. И чехол лежит на столе раскрытый, как роскошное издание, которое можно взять и полистать; но ни читать, ни разглядывать в нем нечего — кроме тайны собственного облика, возвращенного черной поверхностью, погруженного в бездонные глубины, в коридоры мрака.
— Оно принадлежало Гогену, — объясняет хозяйка. — Вы, конечно, знаете, что он жил и работал здесь до того, как поселился среди полинезийцев. Это было его черное зеркало. Вполне обычная вещь у художников девятнадцатого века. Ван Гог таким пользовался. И Ренуар.
— Не совсем понимаю. Пользовались для чего?
— Чтобы освежить зрение. Обновить восприятие цвета, тональных переходов. От работы их глаза уставали, и они отдыхали, глядя в эти черные зеркала. Как гурман на банкете, между изысканными блюдами, чтобы вернуть вкусу остроту, пьет sorbet de citron. — Она берет со стола томик с зеркалом и подает мне. — Я часто смотрю в него, когда глаза устают от избытка солнца. Оно успокаивает.
Успокаивает, но и беспокоит. Чернота, когда долго в нее всматриваешься, перестает быть черной, а становится серебристо-синей, дверью в тайные видения; как Алиса, я на пороге путешествия в Зазеркалье, и не так уж хочу его предпринять.
Издалека доносится ее голос, дымчатый, безмятежный, вежливый:
— Так у вас здесь убили друга?
— Да.
— Американца?
— Да. Он был очень талантливым человеком. Музыкантом. Композитором.
— А, помню — он писал оперы. Еврей. У него были усы.
— Его звали Марк Блицстайн.
— Но это было давно. По крайней мере, пятнадцать лет назад, если не больше. Насколько я понимаю, вы остановились в новом отеле. "Ля Батай". Как он вам?
— Очень приятный. |