Я всем распоряжался. Мои агенты сообщили мне, что время назрело. Народ стонет под тяготами налогов и пошлин. Кто будет их вождем, когда они восстанут? Может ли быть другой вождь, кроме меня? Как раз вчера Зальдас, наш представитель в округе Дураснас, передавал мне, что народ втайне уже называет меня «Дверью освобождения». Это испанская манера называть так «Освободителя».
— Я видел, как Зальдас, выходя от вас, засовывал желтенький билет в жилетный карман, — сказал я. — Может быть, вас и называют «Дверью освобождения», но они обращаются с вами так, как будто вы являетесь дверью банка. Но будем надеяться на худшее.
— Конечно, это стоит денег, — сказал О’Коннор. — Но через месяц страна будет в наших руках.
По вечерам мы гуляли на площади, слушали оркестр и разделяли скучные удовольствия населения. В городе было тринадцать экипажей, принадлежавших лицам высшего класса и представлявших собою старомодные рыдваны. Они ехали посередине площади, вокруг недействующего фонтана, и сидевшие в них аристократы поднимали свои цилиндры при встречах со знакомыми. Народ разгуливал кругом босиком и попыхивал длиннейшими сигарами. И самой внушительной особой во всем этом сборище был О’Коннор. Он был ростом выше шести футов, в нью-йоркском костюме, с орлиным взором, с черными усами, щекотавшими его уши. Он был врожденным диктатором, царем, героем человечества. Мне казалось, что все взоры были устремлены на О’Коннора, что все женщины были в него влюблены, что все мужчины его боялись. И я сам в эти минуты чувствовал себя важным гидальго Южной Америки.
— Обратите внимание, — сказал мне О’Коннор в то время, как мы разгуливали по площади, — на эту толпу. Посмотрите на их угнетенный, меланхоличный вид. Вы разве не видите, что они готовы возмутиться? Вы разве не замечаете, как они восстановлены против правительства?
— Нет, не замечаю, — ответил я. — Я начинаю понимать этот народ. Когда они выглядят несчастными, это значит, что они веселятся. Когда они чувствуют себя несчастными, они идут спать. Они не из тех народов, которые находят интерес в революциях.
— Они все встанут под наши знамена, — сказал О’Коннор. — В одном этом городе три тысячи человек возьмутся за оружие, когда будет дан сигнал. Меня в этом уверили. Но все еще держится в секрете. Мы не можем проиграть.
В Хулиганском переулке, как я называл проспект, где находилась наша штаб-квартира, был ряд низеньких оштукатуренных домиков с красными черепичными крышами, несколько соломенных хижин, полных индейцами и собаками, и немного дальше двухэтажный деревянный дом с балконами. Там жил генерал Тумбало, комендант города и командующий войсками. Напротив, через улицу, был частный особняк, напоминавший своей постройкой не то духовую печь, не то складную кровать. Однажды, когда О’Коннор и я проходили мимо этого дома по так называемому тротуару, из окна упала большая красная роза. О’Коннор, шедший впереди, схватывает ее, прижимает к пятому ребру и отвешивает поклон до земли. Клянусь! Ирландский театр много потерял, что этот человек не пошел на его подмостки.
Проходя мимо окна, я взглянул в него, и передо мною мелькнуло белое платье, пара больших жгучих черных глаз и сверкавшие зубы под черной кружевной косынкой.
Когда мы вернулись домой, О’Коннор начал расхаживать взад и вперед по комнате и крутить усы.
— Вы видели ее глаза, Боуэрс? — спросил он меня.
— Видел, — сказал я, — и видел еще нечто большее. Теперь все идет как в романе. |