Наконец сооружение растаяло, краски беспорядочно смешались и женщина перестала есть. Оглянулась по сторонам, не столько стыдясь своей неумеренности в еде, сколь почуяв, что кто-то тайно наблюдает за ней. Потом, открыв сумочку, лежавшую на коленях, вынула оттуда косметичку и раскрыла на столе. С непостижимым спокойствием посмотрела на себя в зеркало, сделала гримаску, от которой на миг похорошела, хотя бы потому, что никакая гримаска не повредит ее внешности. И стала красить губы, скорее не в силу женского кокетства, а так, инстинктивно, чтобы не казались бесцветными и не выдавали, сколько она съела мороженого. Когда встала из-за стола, я увидел, что женщина намного выше и костлявее, чем это могла бы себе позволить свободная, независимая особа. Такая высокая и такая костлявая, что это уже воспринималось как нечто должное и оправданное...
А в ту минуту, когда она попросила счет и прозвучал ее низкий тягучий голос, я совсем растерялся и уже не мог понять, видел ли в кафе самую некрасивую женщину в жизни или совсем наоборот - женщину редкостной красоты.
Поезд, выйдя из дрожащего коридора красных скал, углубился в банановые плантации, бесконечные и одинаковые справа и слева, и воздух стал влажным и перестал ощущаться ветерок с моря. В окно вагона ворвался удушающий дым. По узкой дороге рядом с рельсами волы тянули повозки, доверху нагруженные зеленоватыми гроздьями бананов. За дорогой, на ничем не засаженной и потому какой-то неуместной здесь земле, стояли конторы с электрическими вентиляторами внутри, казармы из красного кирпича и проглядывающие среди пыльных розовых кустов и пальм террасы с белыми столиками и стульями. Было одиннадцать часов, жара еще только начиналась.
- Лучше поднять стекло, - сказала женщина. - А то у тебя все волосы будут в саже.
Девочка попыталась, но заржавевшая рама не сдвинулась с места.
Кроме них, пассажиров в этом простом вагоне третьего класса не было. Дым из паровозной трубы по-прежнему вливался в окошко, и девочка поднялась с места и положила на свое сиденье вещи - пластиковую сумку с едой и обернутый газетой букет цветов. Она пересела на скамейку напротив, подальше от окна, лицом к матери. Обе были в бедном и строгом трауре.
Девочке было двенадцать лет, и на поезде она ехала впервые. Веки у женщины были в синих прожилках, а ее тело, маленькое, дряблое и бесформенное, облегало платье, скроенное как сутана. Было непохоже, что она мать девочки - для этого она казалась слишком старой. Она сидела так, словно позвоночник ее прирос к спинке скамьи, и обеими руками держала на коленях когда-то лакированный, а теперь облезлый портфель. Лицо ее выражало полное спокойствие, присущее людям, живущим все время в бедности.
В двенадцать началась жара. Поезд, чтобы пополнить запас воды, остановился на десять минут на каком-то полустанке. Снаружи, в таинственном молчании плантации, тени были необыкновенно чистыми, а внутри вагона застоявшийся воздух пах невыделанными кожами. Дальше поезд пошел, уже не набирая большой скорости. Два раза он останавливался в одинаковых городках, деревянные дома которых были выкрашены яркими красками. Женщина, уронив на грудь голову, задремала. Девочка сняла туфли, пошла в туалетную комнату и положила увядшие цветы в воду.
Когда она вернулась, мать уже ждала ее: пора было есть. Она дала девочке кусок сыра, кусок мясного пирога из маисовой муки и сладкую галету и то же самое достала из пластиковой сумки для себя. Они начали есть, а поезд тем временем очень медленно переехал стальной мост и покатил через новый городок, точно такой, как прежние, с той только разницей, что на площади в нем толпился народ. Под расплавляющим все и вся солнцем играли что-то веселое музыканты. За городком, на иссушенной равнине, плантаций уже не было. Женщина перестала есть.
- Обуйся, - сказала она.
Девочка посмотрела в окно. Она увидела только голую равнину; поезд снова начал набирать скорость, однако она положила недоеденную галету в сумку и мигом обулась. |