И мой отец улыбнулся, и пообедал с аппетитом, и даже посидел потом в галерее -- было видно, что ему хорошо. Он сидел молча, с закрытыми глазами, но не спал, а как будто грезил наяву.
Дождь лил весь день, не усиливаясь, но и не затихая. Звук воды, падающей на землю, был монотонным и спокойным, казалось, что мы весь день едем на поезде. Но мы даже не заметили, как глубоко дождь проникает в наши чувства. На рассвете в понедельник, когда мы затворили дверь, чтобы укрыться от резкого, стылого холодка, которым тянуло из патио, наши души уже наполнились дождем доверху. А позже, утром -- потекло через край. Мы с мачехой снова смотрели на наш сад. Бурая и твердая майская земля превратилась за ночь в темное вязкое месиво, похожее на дешевое мыло. Между цветочными ящиками бежали быстрые ручейки.
-- Теперь уж они напились досыта, -- сказала мачеха.
И я увидела, что она больше не улыбается и ее вчерашнее оживление сменилось серьезностью и усталостью.
-- Наверно, -- сказала я, -- надо, чтобы работники на время дождя перенесли их в коридор.
Так и сделали, а дождь все рос и рос огромным деревом над другими деревьями. Отец сел на то же место, где сидел в воскресенье после обеда, но ни словом не упомянул о дожде, а сказал только:
-- Плохо спал эту ночь, проснулся ни свет ни заря от боли в пояснице.
И остался сидеть там, у самой решетки, положив вытянутые ноги на стул, повернувшись лицом к пустому саду. Только днем, отказавшись от обеда, отец подал голос:
-- Похоже, что этот дождь никогда не кончится.
И я вспомнила месяцы жары. Вспомнила август, нескончаемое оцепенение сиест, когда мы умирали под бременем томительных часов в одежде, облепившей потное тело, а снаружи доносилось глухое и назойливое гуденье этих часов, которым не было конца. Я смотрела на мокрые стены -- щели между досками стали шире. Смотрела на наш маленький сад, впервые пустой, и на куст жасмина у стены сада -- память о моей матери. Смотрела на отца, который сидел в качалке, подложив под больную спину подушку, и его печальные глаза, заблудившиеся в лабиринте дождя. Я вспомнила августовские ночи, в чьем наполненном чудесами молчании не слышишь ничего кроме скрипа планеты, тысячелетиями вращающейся вокруг своей заржавелой, несмазанной оси. И вдруг меня охватила невыносимая печаль.
Дождь лил весь понедельник. Такой же, как накануне. Но потом стало казаться, будто он какой-то другой, потому что в моем сердце происходило теперь что-то иное и очень горькое. Я сидела вечером в галерее, и голос рядом сказал:
-- Какой тоскливый этот дождь.
Даже не повернув головы, я поняла, что это сказал Мартин. Я знала, что он говорит это, сидя около меня, говорит все тем же холодным, безучастным голосом, который ничуть не изменился после того хмурого декабрьского утра, когда он стал моим мужем. С тех пор прошло пять месяцев, теперь я ждала ребенка, и Мартин тут, рядом, говорил про тоскливый дождь.
-- А по-моему, не дождь тоскливый, -- возразила я. -- Тоску наводят пустой сад и эти бедные деревья, которые не могут уйти.
Сказав это, я повернула голову, чтобы посмотреть на Мартина, но его уже не было, и только чуть слышный голос прошелестел:
-- Похоже, что дождь решил никогда не кончаться.
И когда я посмотрела, откуда слышится этот голос, я увидела рядом только пустой стул.
На рассвете во вторник мы увидели в саду корову. Она стояла понурив голову, увязнув в грязи, и в своей суровой и упрямой неподвижности казалась холмом из глины. Все утро работники палками и камнями пытались прогнать ее из сада, но корова не двигалась с места, суровая, неприступная, с копытами, увязнувшими в грязи, и с огромной, униженной дождем головой. Работники не оставляли ее в покое до тех пор, пока терпение отца не истощилось.
-- Оставьте ее, -- сказал он им. -- Сама пришла, сама и уйдет.
После полудня от сырости стало трудно дышать и начало щемить сердце. |