Изменить размер шрифта - +

Но скорбь, или «печаль», — это нечто иное. Сама природа всегда подсказывает нам способы отрешиться, а значит, избавиться даже от болезненных эмоций, таких как страх, ревность, гнев:

Но средства от скорби природа нам не дает. Скорбь обыкновенно вызывается необратимыми обстоятельствами и направлена на объекты, утратившие или изменившие свое существование. Она требует того, на что нельзя надеяться: отмены законов природы, возвращения из мертвых, поворота к прошлому.

Если у нас нет веры в полное воскрешение тела, мы понимаем, что никогда более не сможем, в земном смысле, лицезреть своих усопших близких: нам их не увидеть, не услышать, не дозваться, не коснуться, не обнять. За четверть тысячелетия, что минула с тех пор, когда Джонсон описал ни с чем не сравнимую боль скорби, мы — во всяком случае живущие на секуляризованном Западе — не стали хоть сколько-нибудь лучше понимать, как справляться с утратой, а следовательно, и с ее эмоциональными последствиями. Безусловно, на определенном уровне сознания мы понимаем, что все мы смертны; но смерть в наше время рассматривается скорее как бессилие медицины, а не как норма человеческого существования. Все чаще смерть настигает человека вне родных стен, в больнице, в окружении посторонних специалистов — она вверяется профессионалам. А нам, убитым горем профанам, остается по мере сил нести это уникальное и банальное чувство. Социальных норм, которые окружают и поддерживают скорбящих, в наши дни остается совсем немного. От поколения к поколению передается ничтожно мало сведений об их сущности. Страдать полагается относительно беззвучно; принято оставаться «сильным»; плач и стенания, как считается, показывают, что человек «поддается горю», а слезами, по мнению некоторых, «горю не поможешь». Конечно, мы можем утешаться любовью родных и близких, но они, случается, знают еще меньше нашего: их заботливые фразы — «Время лечит», «Говорят, должно пройти два года», «Ты уже выглядишь получше» — зачастую диктуются недостаточной осведомленностью и расхожим оптимизмом. Одни советуют съездить за границу, другие — завести собаку. Третьи услужливо пересказывают сходные, по их мнению, истории о потерях и скорби; эти рассказы порой звучат оскорбительно, но в большинстве случаев просто неуместны. Как писал Э. М. Форстер в романе «Хауардс-Энд», «одна смерть, возможно, объяснима, но не проливает свет на другую».

Смерть расставляет людей по-иному — как скорбящих, так и их окружение. По мере того как жизнь человека, перенесшего утрату, помимо его воли перенастраивается, узы дружбы нередко подвергаются испытанию на разрыв: одни выдерживают, другие нет. Мужчины, как правило, оказываются более неуклюжими, сдержанными и бесполезными, чем женщины. Порой случаются непостижимые вещи: люди, объединенные утратой, начинают состязаться в скорби: моя любовь к нему / к ней была сильнее, и я докажу это, проливая больше слез. А сам овдовевший — законный или гражданский супруг — подчас становится болезненно обидчивым и легко выходит из себя: как от докучливого, так и от недостаточного внимания, как от болтливости, так и от немногословия.

Иногда такой человек начинает странным образом соревноваться сам с собой, испытывая безотчетную потребность доказать (кому?), что его скорбь — глубже, тяжелее и чище (чем чья?).

Одна моя знакомая, овдовевшая в шестьдесят с лишним, сказала мне: «Это самый паршивый возраст, когда такое может случиться». Наверное, имелось в виду, что в семьдесят с лишним можно было бы спокойно сидеть и ждать собственной смерти, а в пятьдесят — начать жизнь заново. Но в подобных обстоятельствах человеку паршиво в любом возрасте, и, сколько ни гадай, правильного ответа на вопрос «а если бы?..» не найти. Как сопоставить горе молодого отца или матери, оставшегося с малыми детьми на руках, и горе старика, у которого смерть отняла самую родную душу после прожитых вместе пяти или шести десятков лет? Скорбь не ведает градаций, это лишь вопрос ощущения.

Быстрый переход