Изменить размер шрифта - +
Он перестал сознавать, что перед ним слушатели; единственный человек, которым он дорожил, ушел из зала и, вероятно, уже не вернется. Ну что ж, если этой лекции суждено быть его последним публичным выступлением в университете, то пусть оно запомнится надолго. Пусть хотя бы некоторым из присутствующих он доставит немного удовольствия.

Больше никаких передразниваний – от этого становится самому страшно; нет, теперь он с помощью интонаций тонко даст понять, как он относится к теме своей лекции и чего, по его мнению, стоят все сделанные им выводы.

Постепенно – впрочем, не так уж постепенно, как ему казалось – он придавал своему голосу оттенок саркастической, ядовитой горечи. Ни один человек вне стен сумасшедшего дома – старался намекнуть он – не может принять всерьез эту ни на чем не основанную, вздорную, лживую и ненужную белиберду; очень скоро он умудрился впасть в тон рьяного фашистского фанатика, который, кидая книги в костер, цитирует толпе выдержки из брошюры, написанной пацифистом, евреем или коммунистом.

Вокруг нарастал полунасмешливый, полувозмущенный ропот, но Диксон был глух ко всему и продолжал читать. Почти бессознательно он стал произносить слова с каким-то неописуемым иностранным акцентом и говорить все быстрее и быстрее – у него кружилась голова. Словно во сне, он слышал, как Уэлч зашевелился рядом с ним, потом что-то зашептал, потом заговорил громче. Диксон начал перемежать свою речь презрительным фырканьем. Каждый слог он выговаривал, как ругательство, делал неправильные ударения, пропуски, коверкал слова и не поправлялся, перевертывал страницы рукописи, словно читая партитуру, написанную в быстром темпе, и все повышал и повышал голос. Наконец, добравшись до заключения, он остановился и взглянул на публику.

Сидевшие внизу местные знаменитости сверлили его взглядами, исполненными холодного изумления и негодования. Старшие преподаватели смотрели на него с точно таким же выражением, а младшие старались не смотреть вовсе. В передних рядах лишь один человек позволил себе нарушить молчание, и этот человек был Гор-Эркварт, разразившийся неудержимым, протяжным хохотом. Галерея вопила, свистела и аплодировала. Диксон поднял руку, призывая к тишине, но шум не стихал. Это было уж слишком; Диксон снова почувствовал дурноту и приложил ладони к ушам. И тотчас царивший в зале гам перекрыл какой-то громкий звук – не то стон, не то вопль. Билл Аткинсон, сидевший в середине зала, не сумел или не захотел разбираться, почесал ли Диксон уши или просто прикрыл их, и во всю длину растянулся в проходе. Декан вскочил на ноги, рот его открывался и закрывался, но это не помогло водворить тишину. Тогда он наклонился к толстому олдермену и что-то горячо ему зашептал. Соседи Аткинсона пытались поднять его, но безуспешно. Уэлч настойчиво окликал Диксона по имени. Целая толпа студентов – человек двадцать – тридцать – ворвалась в зал и устремилась к распростертому Аткинсону. Наперебой выкрикивая советы, куда и как его нести, они на руках утащили Аткинсона из зала. Диксон вышел из-за кафедры и стал перед ней; шум сразу утих.

– Довольно, Диксон, – громко произнес декан, делая знаки Уэлчу, но было слишком поздно.

– Каковы же наконец практические выводы из всего вышеизложенного? – начал Диксон своим обычным голосом. Не в силах преодолеть головокружение, он смутно сознавал, что помимо своей воли произносит какие-то слова. – Сейчас я вам скажу, слушайте. Дело в том, что эта «добрая старая Англия» была самым недобрым периодом нашей истории. Доморощенные гончары-кустари, потомственные крестьяне, флажолетисты, эсперанто… – Он умолк и покачнулся: жара, виски, волнение, чувство вины одолели его наконец объединенными усилиями. Ему казалось, будто голова его распухла и в то же время стала невесомой, а тело словно распадалось на составляющие его клетки; в ушах звенело, на глаза с боков, сверху и снизу наползала туманная мгла.

Быстрый переход