|
Плохо, если есть вдохновение, но нет готовности. Иди готовность есть, а вдохновения…
Вот мою бабушку, например, абсолютно не смущали повторы.
Да, она повторялась. Но как!
Какими неизменно талантливыми были вариации на тему погрома или войны.
Бабушкины истории уничтожали сам фактор времени, и война казалась уже не чем-то огромным, безликим, пугающим.
Нет. Это было такое личное, иногда трогательное, порой смешное, и очень грустное. То есть, о грустном я догадывалась, но чаще все-таки улыбалась.
Потому что, если бы бабушка моя была актрисой, а она действительно была актрисой (как говорила она сама – погорелого театра), то это была бы сплошная трагикомедия.
Бабушка не скупилась на подробности. А подробность, как известно, это соль любого повествования. О, моя бабушка знала в этом толк.
И, слушая в сотый раз одну и ту же историю, я хохотала и грустила, как в тот самый, первый…
Наверное, ее истории были настоящими репризами, в которых немалое место отводилось показу. Тот редкий случай, когда рассказчик – одновременно актер, массовка, режиссер, постановщик, сценарист. Он не выдумывает, нет, он вдохновенно лепит, формует, выжигает, расписывает, вплетает, расцвечивает и сгущает.
Но никогда, – слышите? – никогда не врет!
Потому что настоящую историю всегда видишь внутренним зрением, и слышишь внутренним cлухом, причем картинки меняются в зависимости от того, какими ты их хочешь видеть. Потому что акт творения предполагает готовность к соучастию, и тогда творение становится со-творением…
Судный день
В Судный день моя бабушка поднималась ни свет ни заря.
Собственно, она всегда просыпалась рано, но пробуждение пробуждению рознь.
В этот день она не суетилась на кухне и не гремела посудой.
Уходила очень рано и, как выяснилось позже, ехала через весь город чуть ли не двумя трамваями – и это под холодным проливным дождем, а дождь, как непременный атрибут скорби, сопровождал ее до самой синагоги.
В общем, бабушка моя в этот день являла собой совершенный образ скорбящего иудея – бледная, в мокром плаще и с мокрыми щеками, она долго разматывала платок в прихожей и долго вздыхала. Я помню непонятное и немного пугающее слово «берковцы» и смешное – «синагога».
Я мало что понимала.
Дети вообще воспринимают события и явления как некую данность – да, такой вот день, и положено в этот день грустить, ездить через весь город двумя трамваями и мокнуть под дождем.
И все это – заметьте! – без маковой росинки во рту.
Я понятия не имела о скрепляемом невидимой подписью сговоре с Всевышним. Да и бабушка явно не торопилась посвящать меня в тонкости обряда. Во-первых, ребенок, шоб он был здоров, и так все время болеет. То горло, то уши, то не про нас будь сказано.
Ребенок еще настрадается.
Тем более школа на носу. В которой, как известно, о Судном дне особо не распространялись.
Моя бабушка в советской школе не училась. Разве что закончила несколько классов хедера. И думаю, она прекрасно понимала, что ребенку (без пяти минут советскому школьнику, октябренку и пионеру) беседы с Ним явно ни к чему.
Сама же бабушка общалась с Всевышним регулярно. Она вела долгие, изнурительные и сладкие беседы. Как правило, на нашей крохотной кухне, за столом.
– Ты слышишь меня, готеню?
Подозреваю, «готеню» она поверяла тайны и сомнения, которые не доверила бы лучшей из подруг. |