|
Я помню шум летнего двора, открытое окно, немного прихрамывающего (когда он уставал, это бросалось в глаза) мужчину в светлом плаще и берете, поворот ключа, щелчок замка, от звука которого вздрагиваю и сегодня.
Засыпая, я провожу ладонью по ворсу, угадываю рисунок, вырастающий под пальцами, – вижу, как туго сплетенные нити багровыми полосами проступают, пульсируют, вспыхивают, кровоточат.
Узел, еще узел. Я помню истории, слышу их голоса. Я вижу дом, задернутые шторы. Кухню, чайник, гостей. Я слышу шорох песков, и дыхание другого мира, – того, из которого пришел мой папа.
Молчаливая Дора
В старой квартире через кухню была натянута бельевая веревка, а на ней сушились именно они. Беззастенчиво распятые, она парили над головами и шлепали по макушке каждого проходящего под.
Хозяйкой трико была молчаливая Дора, – кто и когда назвал ее молчаливой, ума не приложу, но факт остается фактом – рот у Доры не закрывался двадцать четыре часа в сутки.
Утро начиналось с нее, и день заканчивался ею же.
Она комментировала все, – собственные действия, действия окружающих, свои мысли о предполагаемых действиях и впечатления от увиденного.
– А! – восклицала она, делая «большие» глаза, – эта та, у которой ни копейки, а с рынка полные сумки тащит, – эй, – вопила она, высунувшись в форточку, – почем вишни? – голос у нее был хриплый, как будто она еще не прокашлялась спросонья, и хотелось взять ее за ноги, – за две большие массивные ноги, и хорошенько потрясти, словно грушу, – почем вишни? сколько купила? а крыжовник почем? – развернувшись, она сообщала только что услышанное, увиденное и добавляла от себя парочку-другую эпитетов.
Десять кило, – ведро двадцать рублей, – бормотала она, наморщив лоб. От этого она становилась похожей на пожилого бухгалтера из квартиры напротив. Не хватало только синих нарукавников и круглых очков с перебинтованной дужкой.
На сумки она налетала, будто хищная птица, – профиль ее алчно нависал, а глаза так и шныряли, – айай, – стонала она, причмокивая, – какие гарные вишенки, – только дорогие, – на мою пенсию не разгуляешься, – веки ее скорбно прикрывались, но глаза под ними не переставали перебегать, – с вишен на крыжовник, с крыжовника – на яблоки, – она, разумеется, пробовала и то, и другое, – и даже третье, – скривившись, швыряла в ведро огрызок – фе! – шо-то кислое как не знаю что, – деньги на ветер! – выносила она вердикт и уносилась к окну.
Она знала все и про всех.
Кто когда женился, у кого кто болеет, кто завел интрижку на стороне и кто собирается разводиться.
Она чуяла близкую кончину и рождение, – да что там, она рождалась и умирала с каждым, не прекращая комментировать.
Самое ужасное, – ее невозможно было выключить, как радио, – малейший намек на «многоговорение» вызывал вспышку смертельной обиды, – молчаливая До обращалась в соляной столп и делала жест, которым якобы зашивает себе рот.
Ни слова! – как будто произносила она, яростно вращая зрачками, – больше ни слова вы от меня не услышите, – но от кого, скажите на милость, вы узнаете о ценах на ягоды и на гречку, об урожае и прогнозе погоды, – словом, – обо всем!
К слову сказать, молчание Доры было еще страшней, чем говорение.
Молчала она страстно, виртуозно, – как хорошая драматическая актриса, она держала паузу…
Но не уходила!
Она продолжала присутствовать, всем своим видом напоминая о себе, – откашливаясь, в тысячный раз прохаживалась тряпкой по кастрюлям, горестно заглядывала в шкафчик, укоризненно вздыхала и молча! стояла у окна. |