Средневековая башня у Орфорда, особенно когда она вырисовывалась на фоне закатного неба, была одним из моих любимых сюжетов. А от Орфорда оставалось всего каких-нибудь три мили по пустынной болотистой местности до края Монашьего леса. Здесь можно сколько угодно ходить, не встречая ни души, и вас будут сопровождать лишь крики морских птиц да изредка видимое вдали серое, неспокойное море. Из-за капризов ландшафта лес остается невидим до тех пор, пока вы не взберетесь на небольшой взлобок и не обнаружите, что путь вам преграждает бескрайнее пространство темной листвы. Однажды в холодный весенний день 1864 года я стоял, вглядываясь в эту панораму и задаваясь вопросом, действительно ли собаки так свирепы, как я был убежден в детстве, когда вдруг мне пришло в голову, что теперь у меня имеются вполне законные основания посетить Раксфорд-Холл.
Я сумел уговорить отца, чтобы он написал Корнелиусу Раксфорду, от которого мы не имели вестей уже несколько лет, представив меня как нового совладельца своей фирмы и попросив о встрече. Через неделю пришел ответ: мистер Раксфорд пока еще намеревается продолжать вести дела с нашей фирмой, но не видит необходимости в какой-либо встрече. Насколько это касалось отца, вопрос тем самым был исчерпан. Но мое былое любопытство пробудилось, и я принялся наводить справки. У меня завелся приятель по браконьерской линии — человек, которого я как-то застал на месте преступления (я вышел на этюды ранним утром), и я его не выдал — так что в тихом уголке пивного зала гостиницы «Белый Лев» я выяснил, что большая часть внешней стены парка теперь обрушилась, что несколько оставшихся в живых собак содержатся на цепи у старой конюшни позади замка. Лесник, который теперь стал в основном конюхом и кучером, частенько запивает и редко отваживается выходить из дому по ночам, во всяком случае так говорили моему осведомителю; тем не менее, сообщил он мне, браконьерское братство по-прежнему обходит Холл стороной, во всяком случае после наступления темноты.
В тот вечер луна была почти полной и, после того как я ушел из «Белого Льва», я долго стоял на берегу, наблюдая игру света на воде. Я думал, что никогда больше не смогу слушать, как волны разбиваются о прибрежную гальку, без того, чтобы не мучиться от горя и сожалений, но время притупило их остроту, и строки, которые теперь приходили мне на память, были не «Бейся, все бейся и бейся…», но «Меч более вечен, чем ножны, душа долговечней, чем грудь…» Ночь обещала быть мягкой и ясной, и мне пришло в голову, пока я стоял там, что это будет интересное упражнение — сделать набросок Холла при лунном свете.
В делах было затишье, а отец всегда радовался, если мог предоставить мне отпуск для моих занятий этюдами, так что я отправился туда на следующий же день.
Почти сразу после полудня я уже стоял на вершине взлобка, откуда открывался вид на Монаший лес. Оттуда я направился к северу вдоль края леса, пока не достиг изрытой колеями дороги, и тут вошел под его зеленый полог. Через несколько минут я миновал два полуразрушенных каменных столба, отмечавших границу владения. Дубы, которыми когда-то славился лес, значительно потеснили ели, росшие очень близко друг к другу, так что затмевали свет. Войдя в лес поглубже, я вдруг осознал, что всегдашний птичий щебет стал казаться каким-то странно приглушенным, и если где-то и была какая-то живность, она явно старалась не попадаться на глаза. Убежденность, что я свернул куда-то не туда, все возрастала, когда — совершенно неожиданно — тропа обогнула ствол гигантского дуба и вывела меня к свободному пространству, поросшему высокой травой и чертополохом: когда-то здесь явно была лужайка. На дальней стороне поляны, ярдах этак в пятидесяти от меня, высился большой дом в елизаветинском стиле, с зеленовато-коричневыми стенами, пересеченными почерневшими балками и увенчанными множеством фронтонов. Солнце уже опускалось к верхушкам деревьев слева от меня. |