Лидии казалось, что всю жизнь мать спорит с бабушкой и отцом.
— …семья твоего отца никогда, никогда не понимала и не поддерживала меня, — говорила в трубке мать, — мне приходилось искать утешения в работе, и, может быть, именно поэтому сейчас мои работы так высоко оценены и признаны именно теми людьми, чье мнение мне важно и дорого.
Господи, как длинно, как гладко, без единой паузы!
Лидия поставила кружку на стол и, высвободив из пледа руки, потерла щеки. Щеки были холодные, а руки горячие, и ухо вдруг очень устало от льющегося в него переливчатого горного ручейка.
Лидия посмотрела на часы.
Перебивать нельзя.
Перебьешь до времени — жди беды. Мать обидится, смертельно и горячо, как ребенок, у которого в песочнице отобрали ведерко и совок. Она бросит трубку и не будет отвечать на звонки Лидии. Ответит она только ближе к полуночи, но помириться сразу не удастся — мать заплачет горючими слезами, и Лидии придется пройти весь путь до конца — рассказ о молодости, об огромных надеждах, которые подавала мать, пока не встретилась с отцом, о мещанской семье, в которую она попала, выйдя замуж, о творческом поиске, о немногочисленных тонких ценителях, которые по-настоящему разбираются в искусстве, об интригах в издательстве, о попытках престарелого Бориса Исааковича наладить с ней романтические отношения, о цикле лекций, которые ей предстоит прочесть в Музее Востока.
И еще так: “Мне ничего не нужно от жизни, кроме осознания того, что я прожила ее не зря, что — хоть иногда! — я дарила людям радость!”
А потом так: “Твой отец в конце концов убедил тебя, что мой творческий поиск слишком затянулся, что я ничего не могу дать тебе не только как мать, но и как художник, и все это только потому, что я всю жизнь была на голову выше того мира, в который он старательно затягивал меня, а я сопротивлялась иногда из последних сил…”
Отец ушел, когда Лидии исполнилось восемнадцать и умерла бабушка. Некому стало их мирить, и увещевать, и караулить под дверью кухни, чтобы успеть вмешаться и отвести беду.
Отец ушел, оставив мать в тягостном недоумении. Всю жизнь она была неотразима. Кроме сказочной красоты, у нее были талант, и тонкость восприятия, и бездна вкуса, и блестящее окружение. И еще она была “на голову выше мира”, в котором жил отец. Всю жизнь она пестовала и обожала свое чувство долга, которое не позволило ей бросить любящего ее человека на произвол судьбы. И вдруг этот человек… сам ее бросил?!
— …ты не могла бы поехать? — вдруг выловила Лидия из журчания горного ручейка и как будто проснулась.
Господи, что именно она пропустила?! Прошло уже… Лидия посмотрела на часы. Прошло… — ничего себе! — почти пятнадцать минут.
— Ты могла бы мне переводить, а то я боюсь, что мой собственный немецкий сейчас не слишком хорош.
По-немецки мать говорила, как любой послевоенный школьник — то есть никак, — но у нее были своеобразные представления о собственных способностях.
— Почему ты молчишь? — спросила мать, хотя у Лидии еще не было ни одной возможности что-нибудь произнести. — Я понимаю, конечно, что мои дела — это только мои дела и на помощь, даже самую минимальную, мне не приходится рассчитывать, но и тебе это могло бы быть интересно, Лидия…
Каждую субботу, если не было срочной работы, Лидия ехала на рынок и покупала продукты для матери, а потом полдня убиралась у нее в квартире и готовила нечто “объемное”, чтобы хватило до следующей субботы. Мать никогда не умела за собой ухаживать и искренне гордилась этим. Почему-то в ее представление об истинной интеллигентности и утонченности входила полная бытовая беспомощность. Ни разу в жизни Лидия не ездила в отпуск — мать просто умерла бы с голоду во время ее отсутствия, но ни за что не осквернила бы себя прикосновением к сковородке. |