Они и в самом деле обязаны. Вот ректор университета Петренко, например, чья дочь недавно встала на расширение, имея семью в количестве трех человек и двухкомнатную квартиру площадью тридцать шесть метров. Тесновато, конечно. Но норма для постановки на квартучет — четыре метра на человека, как в могиле. И в каждом районе стоят в очереди десятьдвенадцать тысяч таких бедолаг.
Но Байдак-папа пошел профессору Петренко навстречу, выделил дочурку из безликой серой массы, она торжественно сдала свои две комнаты в пользу города, а взамен получила три — пятьдесят «квадратов», в старом фонде. Хорош старый фонд — сталинский дом напротив памятника Ленину, где «Гастроном»! Самый центр, высоченные потолки, ни одной трещинки, еще сто лет простоит! А по бумагам выходит вроде бы все законно. В то же самое время Родька написал сочинение на «двойку», да и устные сдал на «тройки» и при конкурсе четыре абитуриента на место успешно поступил на первый курс. Так все и решается.
Потому Родион Байдак совершенно спокоен. Взять, к примеру, того же Петренко — и преподавателя зарубежной литературы доцента Лидию Николаевну Певзнер, чью кафедру в июне — июле ждет плановое сокращение. Лидии Николаевне пятьдесят шесть, у нее артрит, тахикардия и острый хронический идеализм. Если ее турнут с работы, вряд ли она сможет открыть кооператив или хотя бы устроиться на курсы бухгалтеров.
«Сердце, сердце! Грозным строем встали беды пред тобой. Ободрись и встреть их грудью, и ударим на врагов!..» Весь этот древнегреческий пыл, весь этот темперамент — херня и говно, Лидия Николаевна только в теории знает, что это такое. Она загнется через год после увольнения, точно. Пойдет стеклотару собирать в Кировском сквере, будет предлагать выпивохам пластмассовые стаканчики. И презервативы… Нет-нет, конечно, Лидия не захочет увольняться.
Нет. Она мысленно заставит злостного прогульщика Родика выпить чашу с ядовитой цикутой, после чего поставит ему жирный «зачт». Возможно, процитирует вслух что-нибудь саркастическое из Архилоха, сверкнет глазами, тонко улыбнется. Никто ничего, конечно, не поймет — и никто не обидится.
— …Что? — переспросил Сергей.
— Ашот говорит, у Цигулихи на большой губе кольцо золотое, — смеялся Родик. Он несколько раз значительно подмигнул Сергею.
— А чего смеешься? Чего мигаешь, глупый? — кипятился Ашот. — У меня лобок до сих пор в синяках, говорю тебе! Показать?
Он быстро спустил брюки и трусы, словно боясь, что скажут: да пошел ты, не надо.
— Смотри, глупый ты человек!
Там было черно от шерсти. Если бы даже кожа у Ашота была ультрамариновой в желтую полоску — все равно не разглядеть за волосами. Родик взял банку с вишней и опрокинул ее в трусы Ашоту. Ашот инстинктивно захлопнул трусы, на ткани проступили пунцовые пятна, ягоды с мягким стуком посыпались из брючин на пол.
— Ты почему это делаешь, а?
Родик катался по дивану. Короткие, соломенного цвета волосы растрепались, бесцветные глаза выкатились из орбит и налились слезами.
У Ашота глаза как маслины, сейчас они потускнели, будто долго лежали на тарелке и рассол совершенно высох, он шумно задышал и собрал пальцы рук щепотью, покачивая ими при каждом слове.
— Разве я тебя обижал, Родион? Не-ет. Разве я тебе давал повод так поступать?
Нет! Разве ты меня больше не уважаешь? — горестно причитал он.
Байдак перестал смеяться и протянул ему стакан.
— Пей. Я не хотел.
Ашот выпил, снял трусы, стал выковыривать оттуда ягоды. Несколько вишен он бросил в рот.
— Я чистый, — сказал он гордо. — От меня никогда плохо не пахнет.
И показал на свой член. |