И старается не думать о дочери и жене.
Он вспоминает ночь в Ганновере, когда бомбы падали рядом с тюрьмой. Черный лоскут зарешеченного неба дымился в луче прожектора, его пересекали пунктирные струи трассирующих очередей, мутными грибами взрастали на нем снарядные разрывы. Один миг был виден даже крохотный серебристый самолет, трепещущий на смертельном перекрестке прожекторов, как наколотое на булавку насекомое.
Летающие крепости шли волна за волной. Прожектора слепли, подавившись, смолкали зенитные пушки и глохли пулеметы. Зато грохот разрывов становился все ближе и ближе. Содрогались стены, звенели и лопались выбитые стекла.
В камере стало жарко, как у пароходных котлов. Электричество отключили. Водопровод бездействовал. Заключенные колотили кулаками в железные двери, трясли раскалившиеся, как на углях, решетки. Женщины истошно вопили и звали далеких детей...
Каким несчастным, каким оскорбительно бессильным чувствовал он себя в ту страшную, гудящую сотнями авиационных моторов ночь. Сколько машин, взрывчатки, металла нужно, чтобы убить такое слабое и беззащитное существо, как человек, смести с лица земли безвинных женщин и детей? Война - варварство, люди должны ненавидеть войну. И эта захватническая война закончится гибелью фашизма. Повсеместной очистительной гибелью его.
Нет, он не может не думать о близких. Это как холодный булыжник в груди. Тяжело и больно. Где они? Что с ними?
Он не знал тогда о страшной бомбардировке Гамбурга. Когда город горел, было светло как днем. Выли сирены. Оглушительные взрывы сменялись леденящим нарастающим свистом все новых и новых бомбовых серий. Люди прыгали в золотую и багряную от огненных отблесков воду, но и там они продолжали гореть, забрызганные льющимся с неба фосфором. Нигде не было спасения. Пылал даже асфальт, и дымящиеся смоляные ручьи текли по улицам. Они затопляли подвалы, в которых, обугливаясь заживо, корчились люди.
- В городе не осталось ни одного живого человека, - скажет ему потом Зуффенплан. - Даже поезда, которые отошли перед бомбежкой, были атакованы с воздуха. Тех, кто успел выскочить из вагонов, скосили на бреющем полете из пулеметов.
Но сейчас, видя вокруг себя руины и трупы, покрытые простынями, сотни, тысячи трупов, Тельман не мог не думать о Гамбурге, о Розе и Ирме, которых, возможно, уже не было на земле. И все муки, что он перенес, не могли сравниться с той смертной тоской, которая душила его. И мысль о скором и нелегком, наверное очень нелегком, конце, который ждал его, ласкала беспощадным соблазном избавления.
...Машина свернула на автостраду, ведущую к Гарцу. Благословенные места, которые когда-то воспел Генрих Гейне.
Пыльные липы у дороги. Стада в долинах. Красные крыши фольварков. Силосная башня, увитая плющом. Будто и нет в мире войны, рушащихся домов, безумной пляски объятых пламенем людей. Но бесконечным потоком брели со своим случайным и жалким скарбом беженцы.
Дорога заметно пошла в гору. Широкими винтовыми извилинами она забиралась все выше и выше, мимо кирпичной кирхи, мимо раскинувшихся по склонам виноградников. Среди листвы, красноватой и жесткой, уже наливались мутным упоительным соком черные, в нежной; голубоватой пыльце гроздья. Плакаты призывали население сдавать для армии теплые вещи и собирать очистки для свиней.
Не останавливаясь, проехали Кослар. Война не затронула город. О ней напоминали только наклеенные на окнах полоски бумаги, победные плакаты министерства пропаганды и все те же беженцы с пустыми, остановившимися глазами. От переизбытка впечатлений у Тельмана закружилась голова. Остро запахло отработанным бензином. К горлу подступила тошнота.
До чего же он сдал за эти годы, если его стало укачивать от езды в машине! Впрочем, целых шесть лет не видел он ни единой машины и забыл, как пахнет бензин. Дома, дороги, улицы и привязанные к колышкам уродливые лозы - он словно впервые их видит и прощается с ними навсегда. |