Перед глазами возникали белые мухи. Белые мухи первой военной осени…
Начальник службы движения Егоркин, кое-как разместив за столом свое грузное неповоротли-вое тело, отчего стол сразу стал глядеться игрушечным, проговорил, не глядя на собеседника:
— Вот какое дело, Лашков… Как бы это тебе сказать. — Уже по одному этому тону, каким он, Егоркин, привыкший изъясняться с подчиненными только матом, начал разговор, Петр Василье-вич понял, что тому не до шуток. — В общем, обстановка такова, что не исключена сдача Узловска… Надеюсь, ты понимаешь, это я тебе, как партиец партийцу?.. Строго секретно…
— Понимаю, Вениамин Федорович…
— Мы вот здесь посоветовались… Ты человек проверенный… Член партии со стажем… И вообще мы тебя знаем… Будешь сопровождать линейный архив… Пока до Пензы, а потом видно будет… Может, — он побагровел, маленькие, в белесой опушке глазки его заерзали по столу, — отплюемся. Выбери себе парня понадежнее. Бери любой классный вагон на выбор. Все получишь у Шпака под расписку… Прицепи себя к паровозной сплотке, с машинистами тебе спокойнее будет… Ну, бывай… Ни пуха…
Кого ему взять в напарники, для Петра Васильевича вопроса не стояло. Он заранее знал, что возьмет Фому Лескова. Лучшего попутчика в дорогу, забитую эшелонами, и придумать было невозможно: Фома в любое время и в любую погоду мог достать все, что угодно, включая паровоз, в разобранном, разумеется, виде.
Сплотка, с приданными ей двумя спальными вагонами, сутками простаивая чуть ли не на каждом разъезде, в общем горевом потоке двинулась на восток. Зима догнала их уже в Моршанске и, обложив первыми хрусткими снегами, заспешила дальше — вслед ушедшим вперед эшелонам.
Лесков рвал налево и направо: выколачивал пайки, топливо, не брезговал плохо лежащим, что-то продавал, что-то выменивал, а в результате стол у них, и не по-военному сытный, не оскудевал. Петра Васильевича, правда, коробила эта, не по их скромным нуждам предприимчивость напарника, он временами ворчал и нудился, хотя до времени молчал. Но когда тот заикнулся было о пассажирах — беженцах, с них, мол, лопатой грести можно, отказал наотрез:
— Всех или никого. А поскольку всех не возьмешь, значит, никого.
Фома, зная характер своего главного, перечить не стал.
— Как знаешь, Васильич, тебе видней.
Но при этом всем своим видом дал понять, что не одобряет его, и что, коль будет хоть малая к тому возможность, сделает по-своему.
В Ртищеве они застряли всерьез и надолго. Попусту выделывал Фома кренделя вокруг диспетчеров и сцепщиков, попусту утаптывал и сам Петр Васильевич около начальственных столов, обосновывая едва ли не стратегическое значение своего груза: их перегоняли с одного пути на другой, но не дальше ближайшего семафора.
Как-то, возвращаясь из очередного похода по кабинетам, Петр Васильевич у самого своего вагона встретил невысокую ладную деваху с вещмешком за плечами, во всем военном, но без погон и звездочки на шапке. Она по-утиному, вразвалочку вплотную подошла к нему и грубовато озадачила:
— Ты, что ли, — она кивнула в сторону вагона, — начальник этому хозяйству?
И голос девахи — хриплый и пропитой, и манера разговора, и эта, не без порочной развязнос-ти, утиная ее походочка совсем не вязались с ломким — в детском еще пуху — лицом и угловато-стью подростка во всяком движении. И сколько ни силилась деваха выглядеть бывалой и взрослой, сколько ни напрягала голосовые связки, намеренно огрубляя речь, всем своим обликом она вызывала щемящую жалость и только: «Проклятая, трижды распроклятая война!»
Предупреждая уговоры, Петр Васильевич ответил как можно недружелюбнее:
— Ну?
— Не зря, видно, помощник твой тебя боится, — она хрипло хохотнула, стращает: вот, мол, придет мой начальник, попробуй, сунься… Только я не из пугливых… Всяких видала… Не бойся, — в ее усмешке засквозила злость, я легкая, не обременю. |