|
«А может, и я поумнела?» — думает Саша.
— Глупа ты, мать, — говорила Анисья Матвеевна, глядя на Сашино невпопад веселое лицо.
По-прежнему приходила к Зое Сережина и Юрина бабушка. Зоя по-прежнему уныло играла Ганона и гаммы. Один раз, встретив Валентину Сергеевну у калитки — исхудалую и обтрепанную, с потускневшим лицом, Саша подошла и робко сказала:
— Валентина Сергеевна, сыграйте мне что-нибудь. Пожалуйста.
Валентина Сергеевна не удивилась. И ответила:
— Что же сыграть вам, голубчик? — Подумала и прибавила:
— Хорошо, я сыграю.
Саша осталась во дворе. Окна в доме были открыты, и оттуда было слышно все: и шаркающие шаги Анисьи Матвеевны, и скрип половицы, и стук тарелок, и то, как хозяйка с громом передвинула стул, — ее даже вещи боялись.
Потом были гаммы, потом Зоя играла «Сурка», потом «Осеннюю песню». А Саша все ждала, ждала терпеливо, но казалось — конца не будет фальшивым звукам, и она устала, а устав, перестала надеяться.
И тут оно пришло. От радости Саша крепко переплела пальцы, прижалась к стенке дома и слушала, слушала… «Я люблю тебя», — играла Валентина Сергеевна. «Я люблю тебя, я люблю тебя», — так говорили захлебывающиеся, нагоняющие друг друга звуки. Как вокруг хорошо. И черное небо, и звезды, и двор, и мусор, сметенный в углу двора. Покосившийся сарай, и уголек мангала, и чайник, пыхтящий на мангале. Смолкнув, музыка еще продолжала петь. Потом Валентина Сергеевна ушла, Саша вернулась домой, а ей все слышались те слова. Под их звук Саша уснула, но и во сне они ей слышались.
Среди ночи она проснулась. Окно было широко открыто. Уже стало светать. Босая, она подошла к окну. Было душно и не хватало воздуха. Ладонью она вытерла мокрый лоб, потом неслышно, чтобы не разбудить Аню и Анисью Матвеевну, стала бродить по комнате.
— Что, мать моя, одеваться, что ли? — раздался вдруг строгий голос Анисьи Матвеевны.
— Да нет, рано, — удивившись, ответила Саша.
Не говоря больше ни слова, старуха принялась одеваться.
— А ты что, босая, что ли, пойдешь? Одевайся!
— Да что вы, Анисья Матвеевна!
— Знаю, что говорю. Одевайся давай!
Неслышно, молча они вышли из дому. Переулок спал, небо было предрассветное, тусклое. Длинной казалась улица, брел вдалеке одинокий прохожий. Прошла какая-то женщина, — что подняло ее так рано? А вот идет солдат. Шинель серая, за плечами мешок, в руке чемодан. Идет медленно, будто насквозь пропыленный, будто ощупывая мостовую ногами в этот предрассветный час. Перешел улицу и зашагал им навстречу все той же усталой солдатской походкой. И вдруг, сама не зная, что говорит, Саша позвала:
— Митя!
Упал чемодан из рук, скользнул мешок с плеч. Митя бежал ей навстречу, и она ушла в тепло его рук, щека прижалась к шершавому сукну шинели.
— Ты? Ты! — говорил Митя. — Это ты!
Он отодвинул ее от себя, вгляделся в лицо, погладил пыльной рукой ее щеки. Потом, опомнившись, подошел к старухе, угрюмо стоявшей в стороне, обнял крепко, поцеловал.
— Иди. Спасибо. Я сам отведу ее. Пойдем, Сашенька…
Новую девочку назвали Катей. Она родилась 20 сентября сорок второго года.
— Она тебе не нравится? — спросила Саша.
Митя стоял над корзиной, в которой спала Катя, и глядел на нее задумчиво и пристально.
— Она тебе не нравится? — повторила Саша.
— Мне жалко ее, — ответил Митя.
И правда, Катю было жалко: худая, тощая, смуглая до синевы и нисколько не красивая. |