И потому к Ивану Васильевичу Шуйскому испытывал Борис большую приязнь.
Узнав от Выговского о предстоящем свидании Унковского с Шуйским, Борис поспешил к своему приятелю с тем, чтобы укрепить его добрым советом.
Тимоша, увидев Грязново, обрадовался.
— Добрая примета на весь день, когда добрый человек с утра в дом жалует, — сказал он приветливо. Грязново склонил голову, сказал, добродушно ворча;
— Чего это ты, князь, подобно старухе-богомолке о приметах баишь, али худой сон видел?
— Видел, — простодушно признался Тимоша, широко улыбаясь.
— Не о снах да приметах надобно тебе думать. О яви нонешней подумай, — так же ворчливо продолжал Грязново. — Тебе ныне с дьяволом встретиться надлежит и ты духом будь крепок, а умом ясен. И ни на какие его слова отнюдь не прельщайся. Не для того царь послов да гонцов то в Варшаву, то в Чигирин, то в Киев шлет, чтоб тебе милость свою явить — не сын ты ему — супостат. И ты это знай, и ни единому слову Васьки Унковского не верь.
— Да нешто я дитё, — обидчиво возразил Тимоша.
— Знаю, князь Иван, что и умен ты и осторожен, но чем чёрт не шутит, когда бог спит? — засмеялся Борис.
Когда Анкудинов пришел в церковь, Унковский был уже там. «Видать, тебе увидеться со мной не терпится больше, чем мне с тобой», — подумал Тимоша, вглядываясь в бледное, благообразное лицо царского посла.
Унковский тоже неотрывно глядел в лицо Анкудинову — сурово и спокойно. Оба они сразу же узнали друг друга: хотя и не часто, но встречались в московских приказах по разным бумажным делам.
Тимоша, войдя в церковь, снял шапку, и получилось, что он вместе с угодниками божьими заодно приветствует и Василия Яковлевича. Унковский в ответ еле наклонил голову. Не называя Анкудинова ни по фамилии, ни по имени, Унковский сказал:
— Надобно тебе ехать в Москву.
— Кому это надобно? — спросил Тимоша дерзко.
— Великому государю Алексею Михайловичу, — ответил Унковский с сдерживаемым раздражением.
— Пошто я ему занадобился? Ай жить без меня не может?
— Ты, Тимофей, не дури. Если государь велит — сполняй. Много ты дурного ему учинил, но он все то тебе прощает. А не поедешь, — голос Унковского стал строгим и пугающим, — достанем тебя силой и привезем, где бы ты ни обретался.
— Да зачем я ему — государю? Ежели он меня простил, для чего же меня в Москву требовать? Для награды? — в голосе Анкудинова звенела все та же насмешливая струна, с самого начала раздражавшая Унковского.
— Не холопье дело — рассуждать! — взорвался посол. — ТЫ прежде исполни, что тебе велено, а потом уж увидишь — зачем да почему.
— А я сызмальства в дураках не ходил, и холопом себя никогда не считал! По мне, тот — холоп, кто себя таковым сам понимает, будь он хотя бы боярин, князь, или государев посол!
— Вот как ты заговорил, христопродавец! — покраснев, будто от удушья, закричал Унковский. — За сколько Серебреников продал народ свой, Иуда?!
— Это ты будешь о народе радеть, благодетель? — по-прежнему тихо, но уже без насмешки, а с еле сдерживаемой яростью спросил Анкудинов. — Ты будешь мне говорить о народе? Да вы его десять тысяч раз ограбили, обездолили и продали — ты, твой царь и вся ваша воровская ватажка!
Вы потому и боитесь меня, что я давно вас всех раскусил: понял, какие вы народу отцы и защитники. — Оттого-то и нет вам покоя, оттого-то и ловите вы меня, да только не поймаете. А я до вас когда-нибудь доберусь. |