А я ему, Ивану свет Васильевичу, первый во всей Стекольне приятель и доброхот!
— А тебя, добрый человек, как звать? — спросил Костя карлика, пытаясь заглушить чувство неприязни и брезгливости, возникшее у него при первом взгляде на доброхота.
— Федором Силиным звать меня, — живо откликнулся карлик и с неожиданной силой затряс Косте руку.
— А сам-то откуда будешь? — спросил Костя.
— Ярославские мы, — с готовностью ответил словоохотливый Силин. Издавна торговлишкой промышляем. Последние годы через Ивангород и Нарву в Стекольцу ходим.
Я об Иване Васильевиче ещё в Нарве слышал. Говорили мне о великом его разуме и доброродстве многие люди, а особливо начальный в Нарве человек воевода Яган ван Горн.
Все сходилось в речах Силина, а особенно — добрые слова коменданта Нарвы ван Горна, у которого Костя побывал в доме вместе с Тимошей и сам был свидетелем того, как ласково и сердечно принял их Горн.
Когда Костя пошел со двора в гавань, Силин увязался за ним, и расстался только после того, как Конюхов согласился вечером прийти к нему в гости на дружескую трапезу.
— Кого ещё позовешь? — спросил Костя и Силин назвал ему Лунина и Белоусова. «Эко славно все получается, — подумал Костя. — Посижу с верными людьми — и с приятностью, и с пользою для дела».
Силин встретил Конюхова у ворот гостинного двора и с великою поспешностью стал звать его, улыбаясь и кланяясь. Пропустив Костю в низкую дверь постоялой избы, Силин в темных, тесно заставленных сенях оббежал его и распахнул ещё одну дверь — в горницу. Горница была велика, но не просторна. По русскому обычаю чуть ли не половину её занимала печь, посередине стоял большой стол с широкими скамьями с обеих сторон.
Тусклый свет скупо проникал сквозь желтую слюду в окнах и от этого в горнице было нерадостно и неуютно.
Переступив порог, Костя различил в полумраке нескольких человек, сидевших вдоль стола.
Свечи ещё не зажигали, лишь светилась в углу под образами лампадка, но от неё только тени становились темнее и гуще, а света не прибавлялось.
Присмотревшись, Костя не увидел ни Белоусова, ни Лунина. За столом сидели незнакомые ему люди. Под образами, на самом почетном месте, сидел, будто проглотив аршин, рыжеватый, нарядно и богато одетый мужчина. Черными на выкате глазами он неотрывно глядел на Костю. Рядом с ним сидел поп — в черной ризе, с наперсным серебряным крестом. Вид у попа был не то виноватый, не то рассеянный. Еще четверо сидели на лавке спинами к вошедшему. Силин остановился у лечи и растаял в тени.
— Ну, проходи, проходи, Константин Евдокимович, — криво усмехаясь, проговорил черноглазый.
Костя шагнул вперед, а четверо, сидевшие на лавке, встали и заслонили собою дверь.
— Садись, Константин Евдокимович, в ногах правды нет, — так же насмешливо продолжал чернобородый.
Костя оглянулся, перехватил недобрые взгляды четверых и понял: «Попался». Костя ухмыльнулся и проговорил лукаво:
— В детстве, когда учили меня грамоте, учитель мой говорил мне не однажды: «И дали мне в пищу желчь, и в жажде моей напоили меня уксусом. Да будет трапеза их сетью им, и пиршество их — западнею».
— Чего это ты? — спросил озадаченный иносказанием Головнин.
— Не я это, а царь Давид, — усмехнулся Костя. Не выдавая колнения, Костя сел поближе к чернобородому и в тон ему ответил:
— Верно сказано; каков пир, таковы и гости. А я гляжу — ни еды, ни питья на стол не собрано, а гости — все за столом.
— А мы, Константин Евдокимович, вперед с тобой поговорим, а уж потом и пировать станем, — согнав улыбку с лица, произнес чернобородый. |