Оба супостата, взглянув друг на друга, заплакали.
Петр Микляев, глядя на все это, отложил перо в сторону и, повернувшись к скамьям, на коих сидела добрая дюжина бояр, произнес насмешливо:
— Хотят воры костер слезами залить. Да много слез будет надо, чтоб то свершить.
Безносый палач Федька Гнида зыркнул на Микляева пустыми страшными глазами, прошипел змеем:
— Пиши, паскуда, скаски, а зубы не скаль.
Микляев замолк, скрипя пером. Вскоре писать ему стало скучно. Воры тяжко дышали, скрипели зубами, глухо стонали.
Дьяки, вершившие допрос, хорошо понимали, что ничего важного у воров узнать не удастся. Сколько лет прошло, как бегали супостаты, скитаясь? Дела украинские — благодарение господу — успешно завершались: нынешней, осенью Земский Собор принял Малороссию под высокую руку пресветлого государя Алексея Михайловича. Ныне у Хмельницкого сидел великий государев посол боярин Бутурлин, склоняя казаков подтвердить соборное решение согласием Рады. Что могли сказать о делах малороссийских Тимошка да Костка, когда они от гетмана ушли, почитай, три года назад?
И от семиградского князя ушли воры тому более двух годов. А что до свейской королевы, то о её делах откуда ворам было знать доподлинно?
И потому спрашивали государевы дьяки, чтобы видимость соблюсти: пытаем-де ради неких тайных дал.
А дел-то никаких и не было.
И не пытали их — мучили. И потому Микляев почти ничего не писал, а в конце мучения, откинув в сторону перо, сказал виновато, повернувшись к ближнему от него дьяку:
— Всего записать не успел, пусть вор сам все напишет.
Федька Гнида спустил Тимощу на засыпанный опилками пол — в них лучше останавливались и кровь, и все прочее.
Однако же Тимоша не устоял на припеченных огнем ногах и, еле пошевелив головой, сказал:
— Не могу.
Микляев, взяв перо, написал: «А с пытки говорил, чтоб ему дали чернила да бумагу и он все подробно напишет своею рукою, и чернила и бумага ему даваны, и он, вор, отговаривался, что после пытки писать не сможет, и ничево не писал».
Последние двое суток Тимоша и Костя провели в одной келье. Они не сказали друг другу ни слова упрека, и только ободряли один другого перед страшной ожидавшей их кончиной.
— Ах, Костя, — говорил Тимоша, — кабы ещё раз на свет родиться, все с самого начала не так бы делать начал, и не к току бы концу пришел.
— А как бы, Тимоша? — спрашивал Костя, и в глазах друга Анжудинов видел все ещё живой интерес, будто не плаха их ждала — воля.
— Поднял бы я холопов и всех гонимых и мучимых, а не бегал бы от короля к султану и от гетмана к королеве. Не той дорогой шел я, Костя. И не по той дороге тебя за собою вел.
— Знать бы! — вздохнув, отвечал Костя, и Тимоша слышал в словах его не укор — сожаление.
— Не пропало бы только все, что выстрадано нами, — говорил Тимоша. Кто-то другой, что все равно придет за нами, пусть идет иной дорогой. Пусть беды наши и горе, и казни будут ему уроком.
И Костя говорил:
— А как же не придет? Непременно придет. Ведь только нас не станет, а все иное останется. Останутся и бедные, и сирые, и голодные, и обиженные. И стало быть, найдутся всем им защитники.
Ненадолго забывались они в тяжком сне, а просыпаясь, вспоминали все, что было с ними, и даже улыбались порой, хоть и нестерпима была боль во всем теле — от обожженных огнем подошв до вывернутых в плечах суставов.
А потом пришел к ним поп для предсмертного покаяния и причастия.
Костя заплакал и, не глядя на Тимошу, стал каяться и просить духовного отца молиться за него, грешного. А Тимоша, сузив джаза, сказал тихо:
— После того, что видел я, и что сделали со мной братья твои во Христе, чем можешь напугать меня?
— Вечными муками, — сказал поп. |