|
Чувствует, как она незримо простирает руки к Альме из своего загородного дома, принуждая менять планы и мчаться к ней по первому зову. И это Альму-то, обычно такую своевольную, непреклонную, истовую во всем. Именно эти свойства и привлекли его к ней, а больше всего ее энергия. Не ее доводы в спорах, это он теперь понимает, а то, как она спорит, как вскакивает с места, как, когда ее загоняют в угол, хохочет так, будто ей ничего не стоит отбиться одной левой.
Протесты, манифесты — ее стихия. Разрумянившись от солнца и вина, она держит площадку на пикниках. Он слышал разные истории и про то, как она училась ездить верхом, и про Маунт-Холиок, и про замужество после него. В медовый месяц они с мужем отправились в Египет, и вот как-то едет она верхом на вонючем верблюде, а за ней увязываются бедуинки. Не спускают с нее глаз, о чем-то переговариваются, потом самая старая из них подходит к проводнику и тычет в нее пальцем. Проводник говорит: «Они спрашивают, сколько муж за вас заплатил». И вот — восседает она на верблюде, верблюд дрищет почем зря, а она толкает речь: мол, в Америке женятся по любви, и мужчина за жену ничего не платит. Проводник переводит, бедуинки опять переговариваются. Наконец, одна из них указывает на ее обручальное кольцо. Проводник говорит: «Они спрашивают, сколько он заплатил за кольцо». И она ей-ей тут же решила, что уйдет от мужа. Ни за что не допустит, чтобы ее снова покупали.
Хотя этот рассказ насмешил его, он и виду не подал, только смотрел, как смеются-заливаются остальные. А теперь и этот рассказ, и общий взрыв веселья после него, нераздельно крутились у него в мозгу все равно как патефонная игла с приставшим к ней клубочком пыли. Его режет, ранит воспоминание о том, как она это рассказывала: стоит рядом с ним, руки скрещены на груди, смотрит на собравшихся, а на него — ноль внимания. От каждого повторения рассказ что-то теряет. С ее пленками та же история. Его потрясает как топорно звучит на них ее голос. Присущей ей непосредственности этот бесцеремонный, чужой голос начисто лишен. Удивительно, до чего обходительно по контрасту с ней звучат голоса старушек. Они говорят, говорят без конца, и долгая, неспешная нескладица их речей — своего рода музыка.
— Роза рассказала вам о папоротниках? — спрашивает Эйлин с пленки Э.М.-З. — Так вот я пришла полить цветы, а два папоротника совсем зачахли. Я накипятила воды: где-то прочла, что папоротники хорошо удобрять чаем. Я полила их чаем, сначала, конечно, его остудила, и, когда пришла на следующее утро, они ожили, а ведь вчера совсем поникли — и это всего за одну ночь! Я вела дом у моего папы в Западной Виргинии. И вот выкопала я где-то два папоротника и посадила по одному по обе стороны крыльца. Поливала их чаем, полный чайник на них выливала, чай хранила в холодильнике, а перед тем, как поливать, чуточку его разогревала, и они скоро разрослись — стали вот такущие. Проезжающие даже выходили из машин, чтобы их сфотографировать. У нас была ферма. Раз в неделю мы продавали сливки. А молоком весной поили свиней и телят. С мая по июль, а может, и по август. Я запамятовала, когда телят поили молоком. Что только мы ни выращивали. А что не съедали, продавали — расходовали бережливо, чтобы и на продажу осталось. Для нас, детей, в этом был свой интерес. Когда мы выращивали помидоры, нам давали деньги. Так вот, мы отвозили помидоры на фермерский рынок, цены назначали в Питсберге — их печатали в газете, потом появились приемники, и их передавали по радио. А когда папа умер, я не захотела возвратиться.
— Но почему? Почему не захотели? — голос Альмы.
— Ой, вы же знаете, как оно бывает.
— Нет, не знаю, расскажите, почему?
В материнском доме Альме не спится. Она выпутывается из тугого кокона простынь, прокрадывается вниз. Ей хочется пройтись, но она не помнит, как выключается новая тревожная сигнализация. |