Изменить размер шрифта - +

— Поменяемся. Я — в кресло, ты — сюда.

— Ну, как знаешь…

 

4

 

Все он сделал не так, как задумал. Он хотел уйти из «Беги-города» — и не ушел. Он хотел вычеркнуть из жизни Джимми — и не вычеркнул.

Память опять стала плоской, без глубинных пластов. Словно льдом ее затянуло. Но сквозь лед сквозили какие-то очертания, тени, даже звуки пробивались. И натянулась легчайшая струнка между тем, неведомым, скрытым, и душой.

Душа была — как забытая плохой хозяйкой где-то за плитой сухая губка. Откуда-то взялась теплая влага. Все поры губки сопротивлялись сперва, но влага проникала в нее, и проникла, и всю пропитала. Вот точно так же и душа Мерлина сделалась иной. Он пытался объяснить себе это, но разумного объяснения в природе не было. Просто сухость души куда-то вдруг подевалась.

Он по натуре был добр — любил зверье, не обижал и растения, только с людьми мог мгновенно стать жестким и грубым, как правило — обороняясь, но бывало, что и нападая. И вот теперь люди, бывшие в тайных списках души едва ли не ниже тритонов, поднялись с ними вровень… они тоже, оказывается, нуждались в тепле и заботе…

Но не все!

Главным образом она…

Мерлин вдруг решил для себя, что эта женщина беззащитна.

Если бы кто сказал такое Джимми, она бы громко рассмеялась. В своем офисе она была королевой, да и за его пределами могла защитить себя и своих ребят — а всякое бывало. Случалось, деньги из клиента приходилось выбивать каверзными способами; случалось, Клашка или Даник попадали в неприятности…

Но это была Джимми — лихая девочка в черной косухе и бандане, черной с серебряными черепами; заигравшаяся девочка.

А Мерлин как-то сумел разделить женщину на две ипостаси. Второй была Марина — одинокая, бездетная, вне семьи, вне любви. Марина — не Маринка, но Маришка. Маринкой ее иногда называл Лев Кириллович, Маришкой — никто.

И, казалось бы, что произошло? На плоскости, которой после той ночи вновь стала его память, как на экране, сменялись картинки в режиме реального времени: вот он втаскивает наверх сумку, вот входит в комнату, вот Джимми говорит «так я живу», а вот она уже его выпроваживает. И — все. Но плоскость — толщиной в миллиметр, или микрон, или что там еще имеется в математике и физике (Мерлин эти предметы не то чтобы не любил, а они для него были за гранью разумения). И под ней, во множестве слоев, возникают очертания предметов, застрявших в памяти не просто так, и звучит музыка, которую невозможно взять в ноты.

Его новое отношение к Джимми было — как очень тихая музыка, такая, что всей фразы даже не разобрать, и понятно лишь — ведут беседу два голоса, скрипка и виолончель (маленького Мерлина мать водила в оперный театр на «Щелкунчик» и какие-то несуразные детские балеты; водила потому, что так надо, сама она к театру была равнодушна, а про музыкальные инструменты рассказал кто-то другой).

Он не знал, что произошло, — но знала Джимми. По ее обращению он чувствовал — что-то после той ночи изменилось. Хотя раньше оттенков чувств он не улавливал — возможно, чересчур был занят сам собой.

После той ночи каждое слово и каждый взгляд Джимми обрели множество смыслов.

Даже в том, как она, собираясь насыпать ему сахар в кофе, смотрена вопросительно, было особое значение. Льву Кирилловичу — две ложки, Клашке — полторы, Яну — тоже две, и без всяких взглядов, а Мерлину — взгляд.

Он проделывал примерно то же. Иногда это были совсем микроскопические мелочи — он отодвигал от стола стул, на который она собиралась сесть, за миг до того, как она бы протянула к спинке стула руку. Иногда он вдруг яростно кидался в атаку — это было, когда ее на улице толкнула скандальная тетка.

Быстрый переход