Она казалась сотканной из солнечных лучей и тепла, слишком воздушная и хрупкая для этого грубого мира. Темные волосы пышными мелкими волнами обрамляли ее лоб и виски и придавали неописуемую нежность ее лицу. Сквозь смуглую кожу пробивался слабый румянец. Большие темные глаза таили в себе неисчерпаемые глубины нежности. Что-то солнечное, летнее было в ней; вся ее фигурка, от пышных волос до крохотных ножек, дышала утонченным обаянием женственности. Она была в полном расцвете своей женской прелести и красоты и в то же время не утратила ее бессознательного, трогательного обаяния ребенка. В многолюдной бальной зале, при электрическом освещении, среди роскошных туалетов, обнаженных плеч и рук, блистающих ослепительной белизной, красота Ивонны могла пройти незамеченной. Но здесь, в тенистой аллее, в тихом мире прохладной зелени и затененного света, она казалась усталому взору своего спутника прекраснейшим существом на земле.
— Как здесь славно, — сказала она, усаживаясь на скамью.
— Невообразимо хорошо! — ответил он.
Тронутая его тоном, она положила на его руку крохотную ручку в перчатке и ласково сказала:
— Мне так бы хотелось помочь вам, м-р Чайзли.
— Не называйте меня так. Я не ношу больше этого имени. Я перестал носить его с тех пор… с тех пор, как вышел на волю. Хотите, я вам расскажу о себе? Мне будет легче, если я выскажусь.
— Я затем и привела вас сюда, — сказала Ивонна.
Он нагнулся вперед, упершись локтями в колени, и закрыл лицо руками.
— В сущности, пожалуй, и рассказывать нечего. Моя бедная мать умерла, когда я сидел в тюрьме — вы это знаете; должно быть, эта история со мной свела ее в гроб. Доход у нее был пожизненный. Мебель и все ее имущество продали на уплату моих долгов. Я вышел из тюрьмы пять месяцев тому назад без гроша в кармане. Эверард прислал ко мне своего поверенного. В качестве главы семьи он предлагал мне единовременно небольшую сумму денег под условием, что я переменю имя и никому из родственников никогда не напомню о себе. Мои родные отказались от меня, не хотели иметь со мной ничего общего. Одному Богу известно, почему я сидел сегодня на крыльце их дома. Может быть, вы находите, что мне не следовало бы брать денег от Эверарда? После двух лет каторги трудно сохранить гордость… Я принял имя Джойса — первое попавшееся мне на глаза, когда я вышел на улицу после этого разговора. Не все ли равно, это или другое?
— Но зовут вас все-таки Стефаном?
— Да, должно быть. Об этом я как-то и не подумал. Пожалуй. Стефан можно оставить… Вот я и живу на эти деньги; а проем их — хоть с голоду помирай. То, через что мне пришлось пройти, для здоровья не очень полезно. Пытаюсь найти работу, но это, по-видимому, безнадежно. Я знаю, что мне следовало бы уехать из Англии, но как-то уж очень я сжился с Лондоном: жаль покинуть его. Да и что мне делать в колониях? Для тяжелого ручного труда я не гожусь. Пробовали меня сажать на такую работу, — я свалился, попал в больницу, так что потом меня уже заставили шить мешки и помогать на кухне. Если бы я нашел в Лондоне заработок, хоть на один фунт в неделю, с меня бы и достаточно. Прокормиться на это как-нибудь можно. Хотя зачем, собственно, я живу — этого я и сам не знаю. Должно быть, я уж очень упал духом, слишком апатичен стал и для самоубийства. Если б во мне сохранилась хоть капля воли, я убил бы себя. Но вот — нету…
Он умолк и некоторое время сидел так, не подымая головы. Ивонна не находила слов для ответа. Его почти грубая откровенность наглядно показали ей, до какого унижения он дошел, и это изумляло и пугало ее. Ей, сердечной, доброй и великодушной, мужчины казались неразрешимыми загадками. У них было так много знания, так много странных запросов и потребностей, совершенно ей чуждых. |