|
Но почему же и это вчера – время уже невозвратное: оттого ли, что тайный взгляд рябой бабы исполнил неистовством его душу? Рябая баба: не любовь в ее взоре, а жадность какая-то; полно: и не жадность, и не любовь, не любовь только: не только любви и надо ему; чего же надо ему, если в любви – путь, если в ней утверждение истины?… О, мухи, жадные, злые, не жужжите, не жальте, не забирайтесь в рот!… О, плаксивые звуки: жалкие, не дребезжите вы больше!… Прочь, поп, и ты: сам утопай в мушиных роях!…
Простился с попом и вышел; и тусклое тускнело солнце и гремело светом, и тысячами насекомых с луга; уже оно склонялось, а вслед Дарьяльскому неслись дребезжащие звуки; они разбивали пруд на тысячи блестков: блестки-всплестки, будто серебряные голуби – в воде ли, в небе ли – пропорхнули, когда ветерок пруд тронул рябью, прошумел аер зеленый. Впереди из пологого лога потянуло дымком: там промелкнула красная баска, там промелькнул платок с белыми яблоками; промелькнули, – скрылись в пологом логе, у избы Митрия Мироновича, столяра. Вздрогнул Дарьяльский.
Пошел он от церкви прочь, и не помнит, как принесли его ноги к голому камню, торчащему над прудом; чудно его укачали студеные всплески воды: усыплен, и уже в струях слышится ему нянино «баю-бай», и все уже обернулось на него странно и смутно здесь, среди бела дня; и взорами ищет прохожего сельчанина, и не проходит здесь сельчанин; провевается ветер и качает кустами; качает мысль – и уже усыплен.
Слушай – струй лепет и ток стрижей: смутно стрижи зовут над колокольней, что золотым своим резным крестом поднялась над селом; вьются стрижи над ней. Черные стрижи над крестом день, утро, вечер в волне воздушной купаются, юлят, шныряют здесь и там, взвиваются, падают, режут небо: и режут, жгут они воздух, скребут, сверлят жгучим визгом воздух, навек выжигая душу неутомным желаньем; и только к ночи угомонятся; и не вовсе: и ночью, в час смиренного упокоения, когда вдали гамкают псы да перекликается петух, под колокольней что-то взвизгнет: хорошо знают во всей округе целебеевских стрижей. Но стрижей, друг, не слушай и на них за засматривайся: разорвут тебе сердце, и точно в грудь воткнут раскаленное сверло – захочется тебе бегать, росянистые отрясать кусты, в росянистые падать травы, прижимая к груди эти травы. Пропадешь за медный грош: иссохнешь.
Ишь, как юлят, стригут крыльями воздух – облепили крест.
Смотрит Дарьяльский на крест, на колокольню: за колокольней – кусточки, овражек; за овражком – кусточки: дальше, больше: смотришь, а уж шепотный лес проливает свою дрему, а в лесу курлыкает глупая птица; жалобно так курлыкает.
Чего ей надо?
Так он весь день проваландался по селу, бродя вдоль луга и в пологий заглядывая лог (где изба Кудеярова столяра).
И уже прошли к пруду сельские девки с песнями хоровыми; поскидали алые свои они юбки, да баски, и белыми телами дружно кинулись в пруд; то-то было фырканья! Долго по берегу гонялись они друг за другом, – и как есть без рубашек, полные, белые. И уже прошли прочь от пруда сельские девки с песнями хоровыми. Также приходили мужики, скидывали портки да рубахи, и загорелыми телами дружно кидались в пруд; и еще больше было криков, еще больше фырканья. Как без песен пришли, так и ушли без песен. И никого на пруде; только в аере свежем чернеется рыболов.
И уже прошла на мостки баба рябая с песней тихой, с песней жалобной; не скидавала алые она свои одежды: посиживала на мостках, полощась спущенными в воде ногами; рыжие свои косы расчесывала над водой. И когда мимо нее прошел Дарьяльский, только дрогнули ее губы да загадочно как-то сверкнули глаза – у, как они загорелись! Обернулся; обернулась и она: у, как ее опять уставились на него глаза! Подошел, но уже пошла прочь от пруда баба рябая с тихой песней, с песней жалобной. И затеплилась первая звездочка, и робкая из пологого лога выглядывала хата двумя в сырости желтыми огнями. |