|
И затеплилась первая звездочка, и робкая из пологого лога выглядывала хата двумя в сырости желтыми огнями.
Вился, и веял над селом, и отрадно целовал кустики, травку, обувь чистый ветер летними слезинками, когда дневное, не голубое вовсе, и не серое небо затвердело синевой в то время, когда запад разъял свою пасть и туда утекал дневной пламень и дым; оттуда бросил воздух красные свои, будто ковровые, платы зари и покрыл ими косяки и бревна изб, ангелочки резные, кусточки, унизал крест колокольный огромной цены рубинами, а жестяной петушок, казалось, был вырезан в вечер задорным, малиновым крылом; кусок красного коврового воздуха ударил в поповский смородинник, как раз угодив в отца Вукола; сидел на березовом пне в своем белом подряснике поп и в соломенной шляпе; краснел, покуривал пеньковую трубочку, и казался таким маленьким на заре.
Ковровый воздух перерезал дорогу красным полотнищем, убегая туда, где толпились избенки помельче да поплоше, и зачем-то орались там песни, и зачем-то в клочки рвала воздух заправская гармоника в клубах пыли, и почему-то подтенькивал ей откуда-то взявшийся треугольник , в то время, как восток темный источал ток, и туда – в темного тока теченье – уводила дорога; в синюю муть синей ночи кто-то оттуда надвигался на деревню, темненькая все шла фигурка, но, казалось, что она далеко, далеко, и никогда ей не достигнуть нашего села.
В чайной
– Да ты сообрази, дубовое твое рыло, – сообрази ты: кто над землей трудится? Мужик – я, чай! Мужику и земля, то ись в полное апчествен-ное обладание. Акрамя земли никакой такой сла-боды нам не надать; одно стеснительство, слабода ета. На што слабода нам?…
– Забастовщики вы бердичевские!… – кочевряжился паршивого вида мужичонка.
– Чего буркулы на меня, харя, выпятил? В борьбе обретешь ты право свое! – харкнул на пол рабочий с Прохоровской мануфактуры, молодой парень с проваливающимся носом.
В стороне раздавался громкий гнусавый тенорок:
– Бысть ветер буйный, и занесе меня в кобак; и рекл ми целовальник: «человече, чего хощеши?» И отвещах ему: «зелья водошнаго». И сложил той своя пять персты воедину; и бия меня по зубам. И, биен, издох…
– А вы видели ль, робята, ефту самую еху лесную? – обращался лупоглазый, распаренный от жару, целебеевский парень к двум ротозеям, тянувшим чай с блюдечка.
Но все покрывала скрипом огромная гармоника, на которой играл парень в шелковой синей сорочке, в набок надетом картузе, с вызывающей харей, застывшей; а пьяные голоса развалившихся вокруг него парней тихонько подпевали: «Трааа-нсвааль, Тра-а-н-свааль, страа-наа маа-яя… Тыы всяя-аа ваа-гнее-ее гаа-риишь»…
Чайная была наполнена гостями из окрестных деревень; пар валил столбом; в чайниках, здесь и там, разносили водку; некоторые лопали вонючие сосиски руками прямо с блюдечка.
В одном углу рабочий с подгнившим носом и хриплым голосом уже защищался от налезавшего на него паршивого мужичонки; рядом за столиком проезжий лиховский обыватель, выгнанный из семинарии семинарист, пощипывал козлиную бороденку и распевал на манер дьячка, а в другом углу говорили парни про «еху лесную». – Ну, ну, чего лезешь! уже и драться сейчас: за вас же чертовых детей, на огонь лезем; никакого понятия не имеет: ей, братцы, он мне голову едак проломит!
– И шед, возопих: «извощиче, извощиче: кую мзду возмеши довести мя до храмины?» И отвещах: «Денарий, еже есть глаголемый «двугривенный», и восседох на колеснице, и возбрыкахся кобыла; и понесе…
– Ходили, паря, чрез Кобылью Лужу, да и вызвали иетту «еху»: «Черт», а она нам: «Черт». – «Выходи!», а она из кустиков, значит, в белом вся, а мы врассыпную. |