Терпеть не могу выгрызать яйца прямо из скорлупы. Пришлось снова идти к машине. Там я отыскал небольшой горшок, наполовину заполненный кукурузной мукой. Налил в него немного воды, размял пальцами и, когда масса стала тестообразной, наляпал ее небольшими лепешками на противень. А когда заметил, что лепешки начали немного прожариваться и менять цвет, перевернул их. Когда и вторая сторона пропеклась, попробовал. Что-то не то. Принес соли. Вмешал немного в тесто, испек еще одну лепешку. Она получилась более или менее съедобной. Вскоре я изготовил целую дюжину лепешек — по одной на каждое яйцо. В самый раз.
Вся эта возня заняла довольно много времени, и за все это время я ни разу не удостоился ни одного знака внимания с ее стороны. Она перешла на скамью и сидела там, укрывшись с головой rebozo, из-под которой торчали босые ноги. Лицо же опустила и спрятала в ладонях. Я подошел к скамье, взял ее за руку и повел в ризницу.
— Я же сказал, сними мокрые тряпки. Вот платье, оно уже высохло, иди переоденься. И если белье сырое, то лучше тоже снять.
Я сунул платье ей в руку и подтолкнул к алтарю. Вернулась она уже в нем.
— Сядь на скамью и поставь ноги на пол, вот тут, у огня. Плитки теплые. А когда туфли высохнут, наденешь.
Она не шелохнулась. Села на скамью, но спиной к огню и опустила ноги на холодные плитки. Села так, чтобы видеть алтарь. Снова спрятала лицо в ладонях и принялась что-то бормотать. Я достал но;, разбил яйцо над лепешкой и протянул ей. Яйцо оказалось полукрутым, но на лепешке удержалось.
Она отрицательно мотнула головой. Я поло;ил лепешку на противень, пошел к алтарю, взял оттуда три или четыре свечи, вернулся и установил вокруг очага. Затем притворил дверь, ведущую к алтарю. Это заставило ее прекратить бормотание, и она полуобернулась. А увидев лепешки, рассмеялась:
— Вот смешные!
— Может, и смешные, однако что-то не заметил, чтоб ты приложила к ним руку. Ладно, ешь!
Она подняла лепешку, полуобернула ею яйцо и вонзила зубы.
— И на вкус смешные!
— Нормальные, черт возьми! По мне, так в самый раз.
Я тоже вонзил зубы в лепешку. Лиха беда начало — мы проглотили их за считанные минуты. Она съела штук пять, я — семь или восемь. Впервые за все время пребывания в церкви мы говорили нормальными голосами, — может, потому, подумал я, что дверь в алтарь была закрыта. Я встал и закрыл другую дверь — на улицу. Стало еще уютнее. Мы перешли к кофе — его пришлось пить по очереди, прямо из кофейника. Она отпивала глоток, потом я. Через минуту я потянулся за сигаретами. Они уже высохли, и спички то;е. Мы закурили, втянули дым. Очень славно.
— Ну как, теперь тебе лучше?
— Да, gracias. Было очень холодно, очень голодный.
— Тебя все еще беспокоит sacrilegio?
— Нет, теперь нет.
— На самом деле никакого sacrilegio тут нет. Ты это понимаешь?
— Да. Очень плохо.
— Ничего плохого. Это же Casa de Dios. Сюда может зайти любой и будет желанным гостем. Ты же видела в церкви burros, разве нет? Ну а машина чем отличается? Ничем. И дверь пришлось ломать только потому, что не было ключей. Я же сделал все аккуратно, с уважением, разве нет? Ты ведь видела, как я преклоняю колено всякий раз…
— Прекло… что?
— Ну, кланяюсь перед распятием.
— Да, конечно.
— Так что нет тут никакого sacrilegio. И расстраиваться нечего. Не беспокойся, я-то знаю. Знаю об этом не меньше тебя. Даже наверняка больше.
— Очень плохой sacrilegio. Но я молиться. И скоро исповедаться. Исповедаться padre. И тогда — absolucion. Не будет больше плохо.
Было уже около одиннадцати. |