Звонили от администратора и просили меня уняться. Я сказал: «о'кей», но попросил прислать мальчика. Когда он явился, сунул ему пятерку и велел сбегать за вином. Он вернулся через несколько минут, и мы пили, и смеялись, и немного захмелели, как тогда, в церкви. А потом отправились в постель и немного позже, когда она затихла в моих объятиях, я, перебирая пальцами ее длинные волосы, спросил:
— Я тебе нравлюсь?
— Да, очень.
— Как я пел, нормально?
— Очень красиво.
— Ты мной гордилась?
— Какой ты смешной, милый! Почему я гордиться? Не я же петь.
— Зато я пел.
— Да, мне нравиться. Очень.
8
Мне не нравился Голливуд. Отчасти из-за того, как они обращались тут с певцами, отчасти из-за отношения к ней. Для них пение — это вещь, которую можно купить, как и все остальное, вопрос только в цене. То же касается и актерской игры, и музыки, и литературы. То, что любое из этих явлений может представлять ценность само по себе, до них пока не дошло. Для них единственный предмет, представляющий ценность сам по себе, — это продюсер, человек, который не в состоянии отличить Брамса от Ирвина Берлина даже на пари; который не отличает оперного певца от эстрадного, пока не услышит, как на концерте последнего тысяч двадцать идиотов взревут дурными голосами; это тип, который не в состоянии прочесть книги, пока сценарный отдел не подготовит по ней синопсис; который даже говорить по-английски толком не умеет, зато сам себя определил экспертом во всем, что касается музыки, пения, литературы, диалогов и фотографии, и чьи фильмы имеют успех только потому, что другой такой же хмырь одолжил ему на время Кларка Гейбла. У меня все шло нормально, вы же понимаете. После первого же столкновения с Зискином я сообразил, какой следует придерживаться тактики. Но мне никогда не нравилось это, никогда, ни на секунду.
Оказалось, что он вовсе здесь не главный, даже ни на йоту не главный. Просто один из продюсеров. Когда я наутро явился к нему, он пялился на меня, словно баран на новые ворота и, похоже, даже имя мое забыл. Но у меня сохранилась бумажка, так что денежки платить им пришлось, правда целую неделю я слонялся по студии, не имея ни малейшего представления, чем именно, когда и где я должен заниматься. У них, оказывается, даже сценарий еще не был готов. Но в моей бумажке было сказано — шесть недель, и я твердо вознамерился снять всю жатву сполна. Дня через четыре-пять они пихнули меня в какую-то картину разряда «Б», как тут выражались. Вестерн о ковбое, который почему-то ненавидит овец и дочь овцевода, но затем, когда эти самые овцы попадают в беду, спасает их, приводит домой, и все устраивается наилучшим образом. Почему устраивается, я так и не понял, но это не моя забота. Им посчастливилось купить документальную пленку, где были сняты застигнутые снегопадом овцы; думаю, именно она и вдохновила их на создание фильма. Режиссер не знал, что я пою, но мне удалось расколоть их на пару песен у костра. В одной из них, во время бурана, я пою: «Вперед, мои маленькие собачки, вперед!»
К концу сентября мы ее закончили и устроили просмотр в Глендейле. Я пошел из чистого злорадства — посмотреть, как провалится эта дрянь. Но публика скушала все. В сцене бурана, всякий раз, когда я появлялся из-за поворота с овечкой на руках, прокладывая стаду путь, они начинали хлопать, топать и свистеть. В фойе уже после просмотра я краем уха поймал обрывки разговора между продюсером, режиссером и одним из сценаристов.
— Какой там, к дьяволу, разряд «Б»! Фильм практически тянет на художественный!
— Господи, но мы же выбились из графика! Отстали на три недели. Вот если б удалось растянуть его на полный метр, можно было бы залатать брешь. |