Этот к тому же ловил еще Лондон, причем передачи почти не прерывались рекламой и прочей ерундой. Днем они транслировали «Севильского цирюльника» полностью, всего лишь с двумя маленькими купюрами, а вечером играли Третью, Пятую и Седьмую симфонии Бетховена. Затем где-то примерно около десяти какой-то парень начал петь серенаду из «Дон Жуана», ту самую, что я пел Коннерсу в Акапулько и с которой солировал в «Мет». Парень оказался молодцом. В конце он даже выдал «messa divoce», точь-в-точь как я. Я даже засмеялся в темноте… Наверняка он слышал, как я пою.
Она молчала, а потом вдруг я почувствовал, что она плачет. Я встал и подошел.
— Что случилось?
— Милый, милый, ты теперь оставлять меня. Ты ехать. Мы прощаться.
— Новое дело… Чего это на тебя нашло?
— Ты не знать, кто это был? Кто петь? Сейчас?
— Нет. А что?
— Это был ты.
Она отвернулась и вся затряслась от рыданий, и я понял, что только что слышал в трансляции одну из записей моего концерта.
— Да? Ну и что с того?
Должно быть, дрожь в голосе меня выдала. Она встала, включила свет и принялась расхаживать по комнате. Абсолютно голая, она всегда спала голой в душные жаркие ночи. Но только теперь она уже не напоминала модель для скульптора. Расхаживала ссутулившись, как старуха, плоскостопой шаркающей походкой, как ходят индейцы, вперив неподвижные, словно два камешка, глаза в пространство, с волосами, свисающими на лицо. Наконец рыдания немного утихли, и она подошла к комоду, выдвинула ящик, достала серую rebozo и накинула на плечи. Снова зашагала по комнате. Затем сказала:
— Теперь ты ехать, да? Теперь мы говорить adios.
— Что это ты, черт возьми, несешь? Как я могу уехать и бросить тебя?
— Я убивать этот человек, да. За то, что он делать с тобой, за то, что делать со мной. Я должна была убить. Я понимать эти вещи сразу, в ту ночь, когда слышать о immigration, понимать, что я должна убить его. Я спрашивать тебя? Нет. Тогда что я должна делать? Да? Что делать?
— Послушай, ради всего святого…
— Что я делать? Скажи, что я делать?
— Если б я знал, черт!.. Ну посмеяться над ним, что ли…
— Я говорить прощай. Да, я подходить к тебе, помнишь? Хуана подходить, целовать и сказать adios. Да, я убивать его и потом прощай. Я знать. Я так сказать. Ты помнишь?
— Не знаю. Ладно, довольно об этом. Лучше…
— И потом ты приходить на корабль. Я слабая. Я любить тебя сильно. Но что я тогда делать? Что говорить?
— Прощай, наверное. Это все, что ты умеешь говорить.
— Да. Еще раз я говорить прощай. Capitan, он тоже знать, он тоже говорить тебе уйти. Но ты не уйти. Ты остаться. Опять. Я любить тебя очень сильно… И теперь опять три раза я говорить тебе уходить. Это конец. Я говорить тебе прощай.
Она избегала моего взгляда. Глаза ее снова уставились в пустоту, а ноги продолжали носить тело по комнате развалистой шаркающей походкой. Я пару раз открыл рот, собираясь сказать, чтоб она прекратила это хождение, но не мог.
— Ну и что же ты собираешься делать, скажи мне на милость? Ты знаешь?
— Да. Ты уехать. Ты давать мне деньги, немного, чуть-чуть. Я идти работать, получать маленькая работа, может быть, muchacha на кухня. Никто меня не знать, я выглядеть, как любая другая muchacha. Я получать работа, да. Потом я идти священник, сознаться в моем pecado.
— Ну конечно, так и знал! Тогда позволь мне сказать тебе вот что! Ты сознаешься в pecado, тут-то тебе и конец.
— Не конец. Я давать деньги церковь, они меня не выдавать. Тогда я иметь покой. |