Та по ее просьбе указала мэрию и дом мэра. Как потом говорили старые перечницы, она спросила дорогу «голоском сладким, как сахар». А мамаша Маршопра, у которой язык был словно помело, закрыла дверь, опустила железные шторы и побежала рассказывать все это своей давней подруге Мелани Бонпье, старой ханже в чепце, которая большую часть времени следила за улицей через низкое окошко, приткнувшись между горшками с зеленью, закрывавшей стекла водянистыми завитками, и толстым котом-кастратом с маленькой головкой. И обе старухи принялись выдвигать гипотезы, фантазируя в духе грошовых романов, которыми они объедались зимними вечерами, пересказывая друг другу все эпизоды и делая их еще более напыщенными и глупыми, пока через полчаса не явилась Луизетта, служанка мэра, девица славная, как гусыня.
– Кто?
– Вот дура! Да девица с двумя сумками!
– Она с Севера.
– С Севера, с какого Севера? – не унималась галантерейщица.
– Мне-то откуда знать? С Севера и все тут, их ведь не тьма поди.
– И чего ей надо?
– Хочет место получить.
– Какое место?
– Место Фракасса.
– Так она учительница?
– Так говорит.
– А мэр что сказал?
– О, он ей улыбался вовсю!
– Не удивляюсь!
– Сказал: «Вы меня спасаете!»
– «Вы меня спасаете!»
– Ну да, я так и говорю.
– Еще один, у кого задняя мысль свербит!
– Какая мысль?
– Бедняжка моя! В штанах свербит, если предпочитаешь, ты же сама его знаешь, мэра твоего, он ведь мужчина!
– Так в штанах нет мыслей…
– Господи, какая дуреха! А выродок твой откуда у тебя взялся, сквозняком надуло?
Разобиженная Луизетта повернулась и ушла. Старухи были довольны. Теперь им было с чем провести вечер: поговорить о Севере, о мужчинах, об их порочности и о юном создании, этой девице, которая была похожа на кого угодно, только не на учительницу, а главное, была очень красива, слишком красива, чтобы не иметь другого ремесла.
На следующий день мы знали почти все.
Лизия Верарен переночевала в самом большом номере единственной гостиницы нашего городка за счет мэрии. А мэр, вырядившийся как жених, зашел за ней утром, чтобы повсюду представить ее и отвести в школу. Надо было его видеть, нашего мэра, который так расшаркивался и вертелся, что чуть не рвалась мотня его черных крапчатых брюк, что вкупе с сотней его кило выглядело грациозным, как танец циркового слона, а барышня, пожимая наши руки своей легкой, изящной ладошкой, по-прежнему смотрела куда-то за пределы пейзажа, будто хотела броситься туда и потеряться.
Она вошла в школу и осмотрела классную комнату, словно поле битвы. Там все воняло крестьянскими детьми. От сожженного знамени на полу еще оставалось немного пепла. Из-за нескольких перевернутых стульев казалось, что в классе недавно закончилась пирушка. Некоторые из нас наблюдали сцену снаружи, не таясь, прижавшись носом к оконному стеклу. На доске было написано начало стихотворения:
На этом слова обрывались, надпись тоже. Должно быть, это написал Против; почерк напомнил нам его глаза и гимнастические движения, в то время как сам он, наверное, лежал на вшивом тюфяке или дрожал под ледяным душем и сиреневыми электрическими разрядами. Но где?
Мэр заговорил, открыв дверь и указав на знамя, потом сунул похожие на сосиски пальцы в часовые кармашки шелкового жилета и многозначительно умолк, время от времени кося на нас нехорошим взглядом, который наверняка означал: «А вы, все остальные, что тут делаете, чего вам надо? Проваливайте, хватит светить тут своими рожами!» Но никто не уходил, все смаковали эту сцену, как бокал редкого вина. |