Но мысль эта цвиркнула и пропала. Однако ж нехорошо как-то стало на душе, будто подглядывал Всеслав за Диогеном и углядел что-то недозволенное.
– Пожалуй, возьму я тебя в гладиаторы, Славушка, – сказал Диоген, стирая пьяную слезу (или делая вид, что стирает). – Думаю, в центурии тебе понравится. Один бой – пять тысяч сестерциев. Причём авансом. Смертельных поединков не боишься?
– Не всегда же смертельные, – беззаботно возразил Всеслав.
– К тому же гладиатор неподсуден. И все старые виры прощаются. И за новые шалости не преследуют, – ланиста подмигнул. – Разве что убьёшь кого… Не на арене.
«Неужто знает про Венеру?» – изумился Всеслав.
В горле застрял противный комок.
«Как я ненавижу Ивара!» – едва не крикнул Всеслав.
Диоген вытащил из кошелька пятитысячную купюру. Бумажки эти с изображением императора Марка Аврелия назывались «аврельками». Но Всеслав всегда произносил уважительно «Марк Аврелий».
– Сегодня накануне сезона, по старинному обычаю, пир бесплатный в нашей таверне – в «Медведе», значит. Угощение отменное. – Диоген помахал купюрой в воздухе и усмехнулся. – В этом году бои особенно популярны. Впрочем, бойцы все – так себе… кроме, может быть, одного или двух. Прозвище у тебя будет Сенека, – сказал Диоген. – Нравится? Знаю, что нравится. Приходи сегодня. Я жду. – И он вновь взялся за вестник, разом потеряв к собеседнику интерес.
Всеслав понял, что попался в примитивную ловушку. И зачем он пошёл в гладиаторы? Тем более сейчас, когда на арене убивают. Хотел в Академию художеств, а угодил на арену. Глупо. Только теперь он заметил, что держит ладонь на рукояти меча, будто собирается с кем-то биться. Фыркнул, мотнул головой и разжал пальцы.
«Биться будешь завтра», – сказал сам себе.
Ему вдруг все показалось ненужным и нелепым: и жажда славы, и обиды, и мечта об академии, похожая на мечту об арене. Ему захотелось отказаться от всех мечтаний, от всех надежд, от всех желаний, наконец… Но сил, чтобы отказаться, не было.
III
Гай Аврелий не поехал в базилику, а из академии направился прямиком к себе домой. Настроение у него было мерзейшее. Сообщения из Рима не радовали, о происходящем в мире не хотелось думать. Да и в самой Северной Пальмире что-то назревало. Но вот что – этого Гай Аврелий пока не знал. Окружающие врали на каждом шагу и играли в свои тайные игры.
Сквозь дождь смотрелось на мир, как сквозь мутноватое стекло. Дальнее становилось близким, близкое – незнакомым. Весь мир был не отмыт, а вымочен, измотан непрерывной капелью. Деревья облетели до времени, и в мире остались две краски – белила да виноградная чёрная. И тот, кто создал этот мир, лучший живописец на свете, пользовался ими виртуозно – серое прикидывалось то жёлтым, то бурым, то претендовало на голубой, но стоило всмотреться, как оставался только чёрный и все его оттенки, полученные в разбеле. Гранитные фундаменты, для которых летом подошла бы сиена жжёная, теперь сделались равнодушно-серыми. На причудливых завитках кованых решёток прозрачными виноградинами висели дождевые капли.
Выбираясь из машины, префект поддёрнул тогу. Но слишком поздно: край успел искупаться в луже на мостовой. Слабый пальмирский грунт постоянно проседает, и как ни старайся мостить дорогу, где-нибудь непременно образуется лужа. Гай Аврелий брезгливо тряхнул рукой, край тоги вновь провис, и мокрая ткань волочилась по мозаичному полу, пока префект поднимался по лестнице мимо мраморных львов. Гай Аврелий подумал о горячей ванне и ускорил шаги. Войдя в атрий, он тут же бросил мокрую тогу на руки подоспевшему слуге и спросил,готова ли ванна. |