Но он и слушать не захотел.
— У меня масса свободного места, — сказал он, — а гостиница в жутком состоянии. Я уже полгода не разговаривал с европейцем и сыт по горло собственным обществом.
Но когда Мортон настоял на своем, и его катер доставил нас к его бунгало, и он предложил мне выпить, мне стало ясно, что он понятия не имеет, как вести себя со мной дальше. Внезапно им овладела застенчивость, и, хотя до этого он говорил свободно и интересно, разговор тотчас иссяк. Я постарался, чтобы он чувствовал себя как дома (наименьшее, что я мог сделать, принимая во внимание, что он и был у себя дома), и спросил, нет ли у него новых пластинок. Он завел граммофон, и звуки рэгтайма подбодрили его.
Бунгало стояло над рекой, и гостиной служила широкая веранда. Дом был обставлен с безликостью, характерной для жилищ государственных чиновников, которых почти без предупреждения переводят то туда, то сюда, в зависимости от требований службы. На стенах в качестве украшений висели туземные шляпы, рога разных животных, духовые трубки, стреляющие отравленными шипами, и копья. Книжную полку занимали детективные романы и старые журналы. В углу стояло пианино с пожелтелыми клавишами. Комната выглядела неприбранной, но удобной.
К сожалению, я почти не помню, как он тогда выглядел. Он был молод — как я узнал позднее, ему исполнилось двадцать восемь лет; его улыбка была мальчишеской и обаятельной. Я провел с ним очень приятную неделю. Мы катались на катере вверх и вниз по реке и поднимались на гору. Один раз пообедали у плантаторов, живших в двадцати милях, и каждый вечер посещали клуб. Единственными другими членами этого клуба были управляющий деревообрабатывающей фабрики и его помощники, но последние не разговаривали друг с другом, и составить партию в бридж нам удалось только потому, что Мортон уломал обоих не ставить его в неловкое положение перед гостем. Однако атмосфера оставалась напряженной. Мы возвращались из клуба, обедали, слушали граммофон и ложились спать. Канцелярской работой Мортон загружен отнюдь не был, и, казалось, ему было некуда девать свободное время. Но он обладал кипучей энергией и предприимчивостью. Он занимал подобный пост впервые и наслаждался своей независимостью. Боялся он только одного: вдруг его переведут отсюда, прежде чем он завершит начатое им строительство дороги. Дорога эта была его отрадой и утешением. Идея постройки принадлежала ему, и он же выбил у правительства деньги на строительство. Он сам произвел разведку местности и проложил трассу. Без посторонней помощи он решал возникающие технические проблемы. Каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, он ехал на дряхлом «форде» туда, где работали кули, и оценивал, сколько успели сделать с предыдущего дня. Он думал только о дороге. Она снилась ему по ночам. По его расчетам, строительство должно было завершиться через год, и до тех пор он не хотел брать отпуск. Он не мог бы вкладывать в свой труд больше пыла, даже будь он художником или скульптором, создающим шедевры. Пожалуй, именно эта увлеченность пробудила во мне симпатию к нему. Мне импонировал его пыл. Мне импонировала его изобретательность. И на меня произвела впечатление его страсть к созиданию, из-за которой он оставался безразличен к своему одиночеству, к возможности повышения по службе и даже к возвращению домой. Я забыл, какой длины была эта дорога — миль пятнадцать-двадцать, наверное, — и забыл, для чего она строилась. По-моему, Мортона это не так уж и интересовало. Его страсть была страстью художника, а его победа — победой человека над природой. Он учился в процессе стройки. Ему надо было одолевать джунгли, справляться с последствиями ливней, которые уничтожали труд многих недель, восполнять топографические просчеты. Ему надо было находить рабочих и удерживать их; ему не хватало денег. Силы он черпал из воображения. Его труд обрел эпический размах, и сопряженные с постройкой осложнения разворачивались в великую сагу из бесконечной череды эпизодов. |