Я заметил, что, пробираясь в толпе, Бонапарт бросал на меня взгляды более пристальные, нежели во время нашей беседы. Я также провожал его глазами и, подобно Данте, повторял про себя:
В том, что Бонапарт бросал на Шатобриана пристальные взгляды, не было ничего удивительного; в тот момент истории лишь имена этих двоих воплощали высшее величие. Шатобриан — величие поэта, Бонапарт — величие государственного деятеля.
Мы столь многое превратили в руины, будто готовили себе из обломков усыпальницу, и наиболее разрушенной, раздавленной, измельченной в пыль оказалась религия. Колокола переплавили, алтари опрокинули, статуи святых разбили, священникам перерезали горло, выдумали ложных богов — эфемерных, непостоянных; они проносились, как еретический смерч, выжигая траву под ногами и опустошая города. Церковь Сен-Сюльпис превратили в храм Победы, а Нотр-Дам — в храм Разума. Настоящим же алтарем стал эшафот, настоящим храмом — Гревская площадь. Великие умы качали головами в знак отрицания; остались лишь великие души, еще питающие надежду.
Вот отчего первые фрагменты «Гения христианства» восприняли как глотки свежего воздуха после болезни, как дыхание жизни среди смердящего запаха смерти.
В самом деле, не утешительно ли, когда толпы народа, беснуясь у ворот кровавых тюрем, танцуя на площади Революции вокруг не прекращающего действовать эшафота, провозглашают: «Нет больше религии, нет больше Бога!», не утешительно ли, повторим, что один человек, блуждая лунной ночью в девственных лесах Америки, улегшись на мох, опершись спиной на ствол векового дерева, скрестив руки на груди и подняв взор к луне, чей бледный луч был подобен нити, связующей его с небом, шептал такие слова:
«Бог существует! Трава долин и ливанские кедры благословляют его; насекомые издают в его честь хвалебное стрекотанье, слон трубит ему славу на рассвете, птицы в кронах деревьев ноют ему гимны, ветер шепчет о нем в лесу, вспышка молнии свидетельствует его существование, волнение океана доказывает его мощь!
В одиночестве человек утверждает: «Бога нет!»
Но разве он никогда посреди своих несчастий не обращал взор к небу? Разве глаза его никогда не всматривались в мириады звезд, где разбросано столько миров, сколько песка в пустыне? Я же это видел, мне довольно. Я видел закатное солнце, одевающее все вокруг в пурпур и золото; луну, поднимающуюся с противоположной стороны неба, словно серебряный светильник на лазурном фоне.
На горизонте два эти светоча соединяли свои белила и кармин, море украшало восток гирляндами бриллиантов и катило эту роскошь на запад в розовых волнах. У берега тихие струйки поочередно вздыхали у моих ног, а на реках и в долинах скрещивали клинки первая тишина наступающей ночи и последний шепот дня.
О, ты, коего я не знаю, ты, чье имя и обиталище мне неизвестны, создатель вселенной, что дал мне инстинкт чувствовать и отказал в способности понимать разумом, разве ты — лишь игра воображения, лишь золотой сон обездоленного? Разве душа моя вместе с телом превратится в прах? Что есть могила — глухая пропасть или врата в другой мир? Быть может, то, что в сердце человека живет надежда на лучшую жизнь, есть лишь жестокая милость природы перед лицом людских страданий?
Прости мою слабость, Отец милосердный: нет, я отнюдь не сомневаюсь в твоем существовании, ни в случае, если ты предназначил меня для вечной жизни, ни если мне суждено окончательно умереть; я молча восторгаюсь твоими заветами, ничтожная мошка свидетельствует твою истину!».
Понятно, какое впечатление должна, была произвести подобная проза после проклятий Дидро, после филантропических речей де Ла Ревельера-Лепо и кровавых, брызжущих слюной писаний Марата.
Так Бонапарт, на краю революционной пропасти, еще не смея отвести от нее глаз, встретил в пути этого ангела-хранителя, осветившего темную ночь небытия первым лучом света. |