– Кто там? – спросил за дверью заспанный женский голос.
– Откройте, умоляю, немного молока! – бестолково выкрикнул я, пытаясь унять шумное дыхание.
Она сразу открыла.
До сих пор не могу понять – как не побоялась одинокая женщина открыть ночью дверь на маловразумительные вопли чужого мужика. Но она открыла. И спросила с готовностью:
– Что случилось?
Она так и стояла, какой я привык видеть ее в окне, – в ночной сорочке, растрепанная, не слишком уже молодая, с хронической усталостью на лице…
– Что у вас стряслось?
– Мальчик… – сказал я с дурацкой дрожью в голосе, ежесекундно помня, что ты лежишь там один, крошечный, орущий, ни в чем не виноватый червячок. – Мальчик… всего неделя… мать в больнице… безвыходное… умоляю вас…
– Тащите его сюда, – спокойно проговорила она, – у меня молока немного, но вашей пигалице хватит.
Я вернулся, схватил тебя, багрового от крика, завернул в одеяло, пересек темный двор и взбежал на третий этаж.
Женщина уже стояла в дверях, в той же сорочке, даже халата не набросила. Взяла тебя и сказала:
– Ишь ты, колокольчик. Погремушка. Весь подъезд перебудил. – Она села на кровать и, нисколько не смущаясь присутствием незнакомого мужчины, достала из глубокого выреза рубашки грудь, перевитую голубыми венами.
Ты жадно схватил сосок, захлебнулся, закашлялся, напрягая тонкую цыплячью шейку.
– Ну! – прикрикнула она и шлепнула пальцем по твоей щеке. – С голодного края!
Ты опять схватил грудь и засосал, шумно цокая и глотая. И я наконец сглотнул слюну и погладил колени потными ладонями.
– Вы спасли нас, – сказал я.
– Ничего, – хмыкнула она, разглядывая тебя, – недели через две будете гораздо спокойнее переносить его плач. А что с матерью?
– Мастит. «Скорая» забрала часа три назад.
– А! – сонно пробормотала она, прикрывая веки. – Ничего, все наладится… Все у вас наладится…
Она кормила тебя с закрытыми глазами, чуть раскачиваясь и придавливая большим пальцем грудь над твоим носом. Ее ребенок тихо спал в коляске у стены. Она не знала, что ничего у нас не наладится, ничего.
Желтоватый свет настольной лампы мягко высвечивал и округлял ее плечо, грудь и локоть, на сгибе которого уютно примостилась твоя голова. И это было красиво, трепетно и свято, как на полотнах старика Рембрандта. Завороженный, я следил за скольжением пугливых теней по ее растрепанной, покачивающейся голове, по усталому лицу, по тонким нервным рукам, и в горле у меня… да, ну ты мал еще, сказал бы я ему, ничего не поймешь…
Мал ты и глуп, как и положено в твоем переходном возрасте.
…Наконец ты выпустил сосок, смешно выпятив при этом крошечную нижнюю губу. Из уголка рта стекла по щеке белая бусина молока, лоб блестел от пота. Ты спал.
– Ну вот, – сказала она. – И всего-то для счастья надо.
– Да, – согласился я, – лет через шестнадцать обеспечить ему счастье будет гораздо сложнее.
И мы с ней переглянулись.
– А как вы догадались про меня, – вдруг спросила она, – что я кормящая?
– Я вас в окне вижу каждый вечер, – сказал я. – У меня письменный стол перед окном.
– Да… – Она усмехнулась. – Занавески бы повесить, да руки не доходят. Мы скоро съедем, – добавила она, – это подруга пустила пожить на три месяца, пока в отъезде. А вообще мы с нею, – женщина кивнула в сторону коляски, – комнаты снимаем… Знаете что, – предложила она, – оставьте-ка своего парня у меня до утра, ведь часов в шесть он опять жрать потребует. А я его здесь, с собой, уложу.
Действительно, лучше тебе было остаться до утра под теплым боком женщины, близ кормежки. |