|
Может, я и читать-то начал только для того, чтобы попробовать эти позы, а потом и другие. Начав читать, я физически испытал атмосферу счастья, в которой пребываю и поныне. Что я читал? Сказки Андерсена — по причине самоотождествления с Гадким Утенком, а также Александра Дюма — ради всех этих шпаг, лошадей и влюбленных сердец. И еще Сельму Лагерлёф — великолепного «Иёсту Бёрлинга», этого потрясающего, сосланного епископом в глушь пастора-пьяницу, в похождениях которого я неустанно принимал участие вместе с другими жителями усадьбы Экебю. «Войну и мир», подаренную мне Бернаром по случаю перехода в четвертый класс; историю любви Наташи и князя Андрея — при первом знакомстве (что сводило роман к какой-то сотне страниц), наполеоновскую эпопею — при втором, в третьем классе: Аустерлиц, Бородино, пожар Москвы, отступление из России (я нарисовал даже гигантское полотно битвы при Аустерлице, на котором человечки моей тайнописи крушили друг друга), еще двести-триста страниц. Следующий раз я перечитал «Войну и мир» во втором классе из-за Пьера Безухова (еще один Гадкий Утенок, который, однако, понимал гораздо больше, чем можно было подумать) и, наконец, снова, уже полностью, — в выпускном, ради России, Кутузова, Клаузевица, аграрной реформы, ради Толстого. Были еще, конечно, Диккенс — Оливер Твист так нуждался во мне, — Эмили Бронте, чей дух взывал о помощи, Стивенсон, Джек Лондон, Оскар Уайльд и первые встречи с Достоевским, — разумеется, «Игрок» (непонятно почему, но все начинают читать Достоевского с «Игрока»). Так вот я и читал — то, что находил в семейной библиотеке. Ну и, само собой, были «Тентен», и «Спиру», и «Следопыты», и гремевший в то время «Боб Моран».
Первым достоинством романов, которые я таскал с собой в коллеж, было то, что они не входили в программу. Никто меня по ним не спрашивал. Ничей взгляд не читал эти строчки через мое плечо; их авторы и я оставались всегда с глазу на глаз. Глотая эти книги, я не подозревал, что развиваюсь, что они будят во мне страсть, которая переживет память о некоторых из них. Закончилось же это юношеское чтение четырьмя дверьми в мир, четырьмя совершенно разными книгами, которые тем не менее, по причинам, так мной и не разгаданным, соединились внутри меня тесными родственными узами: «Опасные связи»[], «Наоборот», «Мифологии» Ролана Барта и «Вещи» Перека.
Я не был утонченным читателем. Не в обиду Флоберу будь сказано, я читал как пятнадцатилетняя Эмма Бовари — единственно ради удовлетворения собственных чувств, которые, к счастью, оказались ненасытными. Я не извлекал из чтения никакой непосредственной школьной выгоды. Тысячи проглоченных — и очень быстро забытых — страниц не улучшили моей орфографии, в которой я до сих пор не всегда уверен (отсюда и постоянное присутствие словарей в моей жизни). Нет, если что и победило на время мои ошибки (и эта временная победа указывала на возможность окончательного триумфа), так это роман, заказанный мне тем самым учителем, что отказывался опускаться до замечаний орфографического плана. Я должен был представить ему рукопись без ошибок. Гений педагогики, в общем-то. Может, только для меня и только в том единственном случае, но все равно — гений!
Еще три таких гения повстречались мне в промежутке между третьим классом и вторым годом в выпускном, еще три спасителя, о которых речь пойдет чуть дальше: учитель математики, который сам был математикой во плоти; сногсшибательная историчка, как никто владевшая искусством исторического воплощения, и учитель философии, которого тем более удивляет мое сегодняшнее восхищение его персоной, что сам он не сохранил обо мне ни малейшего воспоминания (в чем и признался письменно), что только возвеличивает его в моих глазах, поскольку он пробудил мой дух исключительно благодаря своему искусству, а никак не личному ко мне отношению. |