Изменить размер шрифта - +
К Шопену трудно было не привязаться. Но об отце и муже речи не было. Между тем дети очень скоро догадались о его отношениях с Авророй, поняли, что эти отношения недозволенные, и противоречивое, половинчатое, непонятное поведение Авроры, которая здесь проявила неуместное и несвойственное ей ханжество, привело к тому, что с годами у ее детей – в этом брат и сестра были согласны – установилось твердое и несправедливое убеждение: они пришли к выводу, что Шопен с его болезнью и тяжелым, самолюбивым характером является несчастьем их матери, которую сначала держала возле него сильная, может быть недостойная страсть, а теперь чувство долга. А он, пользуясь этим, мучит ее, отравляет ей жизнь. Они признавали талантливость Шопена, но свою мать считали (Морис считал!) – сильнее и гораздо одареннее, так что никакой особенной чести музыкант ей не оказывал; а с другой стороны, будь он хоть гениальнее Бетховена, но если он присосался к их матери, как пиявка, отнимает у нее время, силы, да еще предъявляет какие-то требования, то это не может быть допустимо. Соланж разделяла эту точку зрения и подливала масла в огонь, внушая брату опасения, что их удрученная и утомленная работой мать может умереть раньше времени. Она НИ капельки в это не верила, но семейные расстройства и недоразумения тешили ее, независимо от того, на чьей стороне справедливость. Морис страдал и год от году все больше ненавидел Шопена. Он не раз пробовал говорить с матерью об ее тяжком положении, но она умоляла его замолчать. Это лишь укрепило его подозрения.

Аврора понимала, что ей необходимо рассеять заблуждения детей. Она не раз собиралась с духом, чтобы серьезно поговорить с ними, признать свою вину перед ними и Шопеном и отчетливо потребовать должного уважения к тому, кто был и остается ее лучшим другом и любимым человеком. Но она откладывала эти объяснения, чувствуя, что не может быть искренней до конца. Теперь она рассчитывала на приезд Людвики, который должен был многое рассеять и смягчить.

 

Глава пятая

 

Людвика приехала из Парижа вместе с мужем и Фридериком, когда в Ногане все благоухало и цвело. Она сказала, что пробудет весь месяц. Фридерик посветлел. Четырнадцать лет он не видал сестры. Теперь ей минуло уже тридцать семь лет. Но она была красивее, чем тогда, в юности. В те годы в ней было что-то неустановившееся, тревожное, она находилась на перепутье, – теперь это была зрелая, спокойная, счастливая женщина, несколько полная, но стройная, с плавными движениями, с лицом, полным пленительной доброты. Ее глаза стали чуть меньше, но теперь они светились мягким светом и в них было такое же выражение, какое он помнил у матери, – будто она знает что-то неведомое другим, но очень хорошее. «Не надо огорчаться! – словно говорили они. – Бывают трудные времена, я знаю! Но жизнь мудра, и она принесет утешение!»

Фридерик не спускал глаз с сестры, держал ее за руку, чувствуя, как от этого прикосновения он становится сильнее, крепче.

Каласанти мало изменился. Правда, волосы у него уже были сплошь седые, а не только на висках. Но глаза оставались прежние, лишь веки слегка покраснели. И он и Людвика были дружелюбны и спокойны. Не прошло и получаса, как все обитатели ногайского дома почувствовали себя с ними совершенно легко.

И снова для Фридерика наступило счастливое время, как девять лет назад, когда он встречал родителей в Карлсбаде. Опять вознаградила его жизнь! В первые дни Аврора из деликатности почти не показывалась и упросила молодежь не мешать приезжим. В Ногане в то лето гостил брат хозяйки, Ипполит Шатирон, с семьей и приемная дочь Авроры, ее племянница, Огюстина Бро, хорошенькая девушка в возрасте Соланж. Аврора писала у себя по ночам, днем распоряжалась по хозяйству и уделяла много времени своим родственникам. Шопен проводил блаженные часы у себя во флигеле или в парке, где они гуляли с Людвнкой. Фридерик все время держал сестру за руку, даже тогда, когда они сидели рядом за столом, и она уже привыкла к этому и сама, улыбаясь, протягивала ему руку.

Быстрый переход