Шопен проводил блаженные часы у себя во флигеле или в парке, где они гуляли с Людвнкой. Фридерик все время держал сестру за руку, даже тогда, когда они сидели рядом за столом, и она уже привыкла к этому и сама, улыбаясь, протягивала ему руку.
Через несколько дней она выразила желание поближе сойтись с хозяйкой дома и ее семейством. Теперь прогулки в Ногане устраивались совместно, а за обедом и по вечерам все сходились за общим столом.
Каласанти и Людвика внесли с собой иной дух, новые привычки, чуждые обитателям Ногана. Ни дети, ни сама Жорж Санд, ни тем более ее простоватый брат не могли бы сказать, чем именно эти гости отличались от хозяев, но все без исключения относились к ним с уважением и даже приспособлялись к ним, хотя ни Людвика, ни ее муж не предъявляли никаких претензий на внимание. Но перемена, облагородившая ноганскую жизнь, была замечена всеми: вместо постоянного напряжения, внутреннего взаимного недовольства и ожидания чего-то неприятного наступил чудесный покой. Никто не произносил резких замечаний, не слышалось больше язвительных реплик, которыми прежде обменивались брат с сестрой. При Людвике и ее муже подобная «перестрелка» была невозможна. Сама Соланж чувствовала это. Не привыкшая стесняться со своими домашними, она теперь невольно следила за собой и краснела, ловя на себе внимательный, порой удивленный, но всегда дружелюбный взгляд варшавской гостьи. Особенное уважение внушал ей Каласанти Енджеевич. Он был совсем не похож на тех мужчин, которые приезжали к ее матери. В обращении с Соланж, молоденькой девчонкой, он был серьезен и не позволял себе ни одной из тех чисто французских шуточек, на которые следовало отвечать полупрезрительно-полудерзко. Соланж изощрилась в умении принимать либо отвергать ухаживания бонвиванов, пресыщенных сердцеедов, щеголей и бесцеремонных сынов артистической богемы, которые научили ее терпким словечкам, громкому, вызывающему смеху и пренебрежительному отношению к общественному мнению. – Je m'n fiche! – было ее любимое выражение! Но пан Енджеевич, весьма далекий от того, чтобы ухаживать за Соланж, оказывал ей уважение, и от этого она смущалась и робела, как маленькая девочка. Это злило ее, и наедине с братом или Огюстиной Бро Соланж давала волю язычку, называя варшавскую чету «светскими ксендзами» и «невозмутимыми». Но в их присутствии была тиха и по возможности сдержанна. К тому же Каласанти так много знал и так хорошо говорил, что Соланж заслушивалась его, как и все жители ногайской усадьбы.
Фридерик был совершенно счастлив, с гордостью он убедился, что его гости очень понравились Эжену Делакруа. Людвику вначале огорчил вид брата, и она даже поплакала у себя в комнате, оставшись наедине с мужем в Париже. Но в Ногане к Шопену вернулась его веселость. Снова, под несмолкаемый смех молодежи, изображал он парижских актеров, музыкантов и просто знакомых. Показывал, как Россини с блаженной улыбкой засыпает на представлении собственной оперы, а проснувшись, но не вполне придя в себя, начинает хлопать; как модный дирижер, изгибаясь всем туловищем, «извлекает звуки» из своих музыкантов; как Гейне, слушая музыку, раскачивается, словно магометанин на молитве. Иногда, очень осторожно, Фридерик принимался копировать кого-нибудь из «волосатых», вроде писателя Пьера Леру, к которому Жорж Санд очень благоволила. Но Фридерик подчеркивал самое безобидное в этих людях, и Аврора сама смеялась, несколько, правда, принужденно.
Наедине с братом Людвика была оживленна, рассказывала польские новости.
– Знаешь ли, друг мой, что молодая графиня Скарбек развелась с мужем? – сказала она однажды. Речь шла о бывшей Марыне Водзиньской. Три года тому назад она вышла замуж за сына тех самых Скарбков, в доме которых родился Шопен.
– Это, кажется, была запутанная история? Ты мне писала, но я не все понял.
– Ах, милый Фрицек, этот брак был ужасен! Ведь Марыня долго не хотела выходить замуж. |