Изменить размер шрифта - +
Он скоро уйдет.

— Не задерживай его. Я его не переношу.

— Он уж не тот: прошел через ад.

Дора говорила тихо и не отпускала мою руку. Потом провела меня в комнату. За столом сидел Фелендер. Если бы я не знал заранее, кто это, ни за что бы не узнал его. Он похудел, постарел. Поредели волосы. Со мной он всегда был высокомерен — разговаривал так, точно революция уже свершилась и его назначили комиссаром. А сейчас он вскочил, улыбнулся. Я увидел, что все передние зубы у него выбиты. Фелендер протянул мне холодную потную ладонь и проговорил:

— Я звонил вам, но не застал дома.

Даже голос у Фелендера стал мягче. Я не мог злорадствовать. Ему и так здорово досталось. Но я понимал, что, если бы власть была в его руках, со мной случилось бы то же, что произошло с ним. Фелендер продолжал:

— Я вспоминал вас чаще, чем вы можете себе представить. У вас не горели уши?

— Уши горят, когда говорят о человеке, а не тогда, когда о нем думают, — возразила Дора.

— Ты, конечно, права. С недавних пор я стал многое забывать. Тут как-то не мог вспомнить по именам своих родных. Вероятно, вы слыхали, что со мной стряслось. Теперь я заплатил свои долги, как говорится. Но я не только думал о вас, но и разговаривал тоже. Я сидел в одной камере с человеком по имени Менделе Лейтерман, раньше он работал корректором в литературном журнале. В камере, рассчитанной на восемь человек, нас было сорок. Мы сидели прямо на полу и разговаривали. Сидеть на полу и иметь возможность прислониться спиной к стене — это было большой удачей.

Я надеялся, что Фелендер распрощается и уйдет, но он снова уселся. Костюм болтался на нем свободно, как на вешалке. Раньше он всегда был в крахмальном воротничке, при галстуке, а теперь ворот рубашки был распахнут, обнажая тощую жилистую шею. Фелендер продолжал:

— Да, я вспоминал ваши слова. Вы все пред сказали до мелочей — вы, наверно, в своем роде пророк, наложивший на меня заклятье. Не в дурном смысле — я пока еще не верю в предрассудки. Но ваши слова не пропали да ром. По ночам я лежал на голом полу, больной и угрюмый, голова кружилась от зловония параши — так было, если мне позволяли лежать, а не тащили на допрос. Если слышалось хлопанье дверей, это означало, что кого-то другого потащили на пытки. И вот я думал: что сказал бы Аарон Грейдингер, если бы мог увидеть это? Ни на секунду мне не приходило в голову, что я смогу выжить и снова буду беседовать с вами. Мы все были обречены на смерть или на работу на золотых приисках, а это хуже смерти. Нет, вам не позволят просто и без хлопот умереть. Однажды меня допрашивали двадцать шесть часов подряд. Это физическая пытка особого рода, я не говорю уже о моральных истязаниях, — такого не пожелаю и худшему врагу, даже сталинским приспешникам. Не думаю, что такая жестокость существовала во времена инквизиции или в тюрьмах у Муссолини. Человек способен переносить пытку в руках у врага, но если друг превращается во врага, такие муки выдержать невозможно. Они хотели от меня только одного — признания, что меня прислала польская разведка. Они буквально умоляли меня сделать эту любезность, но я дал себе клятву — все что угодно, только не это.

— Вольф, прекрати рассказывать! Ты заболеваешь от этого, — попросила Дора.

— Плевать! Не стану я от этого еще больше больным, чем теперь. Я им сказал: "Как могу я быть польским шпионом, раз я столько просидел в польской тюрьме за наши идеалы? Как могу я быть фашистом, если я много лет был редактором журнала, нападавшего на сионистов, Бунд, PPS, и открыто воспевал диктатуру пролетариата? Моя семья была беднейшей из бедных, и всю жизнь я страдал от голода и холода. Социализм — вот мой комфорт. Для чего же мне становиться агентом реакционно го империалистического режима? К каким военным организациям я мог стоять близко? В чем тут вообще смысл? Даже в безумии должно быть хоть подобие логики", — убеждал я их.

Быстрый переход