Изменить размер шрифта - +

 

4

Я уже отметил, что родной дом Бернса стоит у дороги и взирает на мир с робким удивлением. То же самое безропотное выражение написано на лице дома Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне. Так и кажется, будто оба этих скромных жилища вырвали из их привычного мира (в котором они выглядели вполне уместными) и поставили на службу вековому почитанию.

Свой новый священный долг они принимают с видимым смущением. Оно и понятно: маленькая белая мазанка, сложенная из плитняка, в прошлом вообще ничего не стоила и вдруг стала важной для всего мира. Люди старательно отреставрировали колченогие стулья, кровать в алькове, на которой когда-то родился Роберт Бернс, и прочую разрозненную грошовую мебель. Они почтительно взирают на весь этот хлам, сдувают с него пылинки и тем самым создают странную атмосферу нереальности происходящего. Пустующие особняки выглядят не так противоестественно, как эти убогие хижины, которым самой судьбой предназначено везти тяжкий воз труда и нищеты. Праздность выглядит органично в роскошном дворце, а эти жалкие халупы с самого момента своей постройки привыкли к непрестанному труду. Отсутствие работы для них равносильно смерти! Я подумал: если в домике и водятся призраки, то это, должно быть, крайне огорченные и озабоченные призраки. Мне легко себе представить, как покойная миссис Бернс озадаченно покачивает головой: да что же такое случилось с ее старым домом? Какие непонятные чары наложило на него время? И зачем сюда приходят все эти мужчины и женщины, которые с трепетом прикасаются к старому креслу и со слезами на глазах заглядывают в расположившийся напротив очага темный альков? Во имя всего святого, пусть ей объяснят, что здесь происходит! Вот интересно, удивилась бы покойница, если бы узнала, что Шотландское общество Бернса выложило за ее ветхую хижину четыре тысячи фунтов? Скорее всего, она как истинная шотландка объявила бы это греховным расточительством и не на шутку рассердилась.

А что уж говорить про семейную Библию за тысячу семьсот фунтов!

Здесь, под крышей этого дома, Китс написал откровенно неудачный сонет и письмо к Рейнолдсу, в котором высказывал совершенно удивительную мысль в отношении Бернса (во всяком случае ничего более удивительного мне читать не доводилось).

Мы отправились к аллоуэйскому «пророку в своем отечестве» — писал Китс, — подошли к домику и выпили немного виски. Я написал сонет только ради того, чтобы написать хоть что-нибудь под этой крышей; стихи вышли дрянные, я даже не решаюсь их переписывать. Сторож дома надоел нам до смерти со своими анекдотами — сущий мошенник, я его просто возненавидел. Он только и делает, что путает, запутывает и перепутывает. Стаканы опрокидывает «по пять за четверть, двенадцать за час». Этот старый осел с красно-бурой физиономией знавал Бернса… да ему следовало бы надавать пинков за то, что он смел с ним разговаривать! Он называет себя «борзой особой породы», а на деле это всего лишь старый безмозглый дворовый пес. Я бы призвал калифа Ватека, дабы тот обрушил на него достойную кару. О вздорность поклонения отчим краям! Лицемерие! Лицемерие! Сплошное лицемерие! Мне хватит этого, чтобы в душе заболело, словно в кишках. В каждой шутке есть доля правды. Все это, может быть, оттого, что болтовня старика здорово осадила мое восторженное настроение. Из-за этого тупоголового барбоса я написал тупой сонет. Дорогой Рейнолдс, я не в силах расписывать пейзажи и свои посещения различных достопримечательностей. Фантазия, конечно, уступает живой осязаемой реальности, но она выше воспоминаний. Стоит только оторвать глаза от Гомера, как прямо перед собой наяву увидишь остров Тенедос; и потом лучше снова перечитать Гомера, чем восстанавливать в памяти свое представление. Одна-единственная песня Бернса будет ценнее всего, что я смогу передумать на его родине за целый год. Его бедствия ложатся на бойкое перо свинцовой тяжестью. Я старался позабыть о них — беспечно пропустить стаканчик тодди, написать веселый сонет… Не вышло! Он вел беседы со шлюхами, пил с мерзавцами — он был несчастен.

Быстрый переход