Подкатили трап, из фургона кто-то невидимый уговаривал лошадь выйти, а когда показалась флегматичная сонная морда осла с полуопущенными веками и обвисшими ушами, Наденька нервно затушила сигарету о стену.
– Кормили осла? – Она подошла к сопровождающему неслышно, он вздрогнул, и, почувствовав его испуг, дернула поводья старая спокойная лошадь.
– Я дал ему печенье, – сознался сопровождающий, уставившись на Наденьку с некоторым испугом. – Я только перевожу их, ничего про кормление не знаю. Мне никто не говорил. – Он повысил голос.
– Ну и чего уставился? Печенье… – Наденька качнула тремя фиолетово-красными хвостиками волос на макушке. Глаз ее мужчина видеть не мог, потому что они прятались за круглыми черными стеклышками «слепых» очков, но ярко-малиновые губы поджались, демонстрируя достаточное для такого лоха презрение. Наденька раздула ноздри, вдыхая уже знакомый запах стойла, конского пота и чуть приторный – ослиной шкуры в тепле, и от этого вздоха шевельнулась серьга в ее правой ноздре.
Мужчина хотел что-то сказать, но по рельсам подкатили открытый вагончик, переместили трап, и ему надо было отойти, чтобы завести животных в вагончик и поставить поудобней. Оглянувшись, он незаметно сунул одно печенье в напряженные холодные губы осла, а другое – в теплые и мягкие лошади, спрыгнул, протянул администратору театра бумагу на подпись.
…она настолько не замечает себя в себе, что постоянно теряется, и только сильное физическое возбуждение заставляет ее вдруг обнаруживать-СЯ в потном угаре наслаждения и пугаться восторга собственного существования…
Наденька уходила по слабо освещенному коридору подвала с изгибающимися полосками рельсов. На повороте она попалась кому-то из рабочих, и слышно было, как человек вскрикнул, а потом ругнулся и сплюнул, упомянув черта.
Перед самым спектаклем она прошла вдоль сцены, проводя ладонью по опущенному занавесу. Этот момент она любила в театре больше всего. Занавес пошел от ее руки волной, словно тяжелая разноцветная вода. Затопал ногами и беззвучно заорал помощник режиссера с пульта сбоку сцены. Наденька показала ему язык, еще раз потрогала тяжелую ткань, успокаивая, приоткрыла, не сразу обнаружив, тонкую щель и глянула в зал. Словно из другого измерения, накатывающий ярким свечением люстры, позолотой и красным бархатом, на нее дохнул приглушенным разговором и запахом духов просыпающийся лев – капризное и жестокое животное, требующее развлечений. По приказу помрежа его ассистентка оттащила Наденьку от занавеса, заботливо заправила щель и сурово погрозила сухим искривленным пальцем, но глаза ее смотрели весело.
– Что ж ты, опять сегодня за уборщицу сцены?
Наденька промолчала, кусая губы. Сегодняшний спектакль был внеплановый, сорокапятилетняя Жизель подхватила насморк, потом кашель, «Дон Кихота» поставили третий раз за месяц. А Наденька соглашалась на уборку сцены, только когда «Дон Кихот» был не чаще двух раз.
– Не злись, может, сегодня у осла случится запор.
– А у лошади понос, да? – повысила голос Наденька, но смеха сдержать не смогла, обняла старую балерину, и они посмеялись вместе, в который раз поражаясь очередности извержения экскрементов: осел и лошадь делали это исключительно по очереди. Никогда – вместе. Но осел – чаще.
На сцену, постукивая пуантами, высыпали балерины. В пачках, с диадемами в подготовленных прическах, они смешно смотрелись, разогреваясь в шерстяных с накатом рейтузах. Прима не разминалась, была уже без рейтуз и, исследовательски уставившись в пол, мерила сцену мелкими шажками. У Наденьки сильней застучало сердце: она не просмотрела доски. Прима подняла два или три гвоздя, нашла в сумраке кулис глазами круглые черные стеклышки очков и, чеканя шаг, пошла жаловаться помрежу. |