Изменить размер шрифта - +
Я как раз об этом все время думаю: как же будет с Лидой?»

Но даже не это главное. Можно предположить, что в Вешенской Шукшин встретился не только с Шолоховым — он встретился с самим собой. Увидел себя в том шолоховском, крупном зеркале, в какое прежде смотреть ему не доводилось. Он увидел в нем всю свою жизнь, всю ее подчас вынужденную суету, бессмысленную трату времени, ее скоротечность, ее киношность, ее вынужденную зависимость от сильных мира сего (и ладно бы сильных — слабых мира сего, лишь прикидывающихся сильными, тех самых грустных государственных импотентов, о которых он писал в рабочих записях), и потому с горечью признавался в том самом искреннем интервью Стасу Попову: «Я многое упустил в жизни и теперь только это сознаю. В кино я проиграл лет пятнадцать, лет пять гонялся за московской пропиской. Почему? Зачем?»

А приехавший к Шукшину во время съемок в станицу Клетскую, которая на советский манер оскорбительно для казаков называлась рабочим поселком, журналист из дружественной Болгарии и по совместительству студент того самого Литературного института, куда когда-то не попал его именитый собеседник, не веря своим ушам, испуганно спрашивал:

«— Могу я все это напечатать?

— Конечно! Я потому и согласился на этот разговор… Нет больше никаких компромиссов! Конец суете! Остаюсь со стопкой чистой бумаги. Ждут меня большой роман и несколько сборников рассказов…»

Шолохов — намеренно или нет — что-то очень важное сумел разбудить, тронуть в Шукшине, то, что давно искало в нем выхода. И это были вопросы не про нацию в целом, о чем поначалу хотел говорить Василий Макарович с Михаилом Александровичем, а вещи куда менее обширные, но более личные, точечные, сокровенные — о самом себе. И в этом смысле диалог меж ними все же состоялся, и это был глубокий, важный диалог: прежде чем говорить о том, что мы распустили нацию и что с ней теперь делать, надо на себя поглядеть. Каждый из нас прежде всего себя распустил и себя собрать должен. Вот с чего начинать надо, вот что самое трудное. Он о себе стал по-другому мыслить, тут что-то вроде рубцовского — «думать о своей судьбе» — случилось. И собрать себя для Шукшина означало — целиком уйти в литературу, не разбрасываться, как он разбрасывался до этого.

Ну а кроме того, Василий Макарович увидел в Вешках то, чего в этой блуждающей судьбе ему недоставало, — независимый просторный писательский дом, стоящий посреди родного села, на берегу реки, в приволье, открытый небу, ветру и солнцу. Проведший много лет в скитаниях, командировках, поездках, в гостиницах и общежитиях, он, можно предположить, действительно понял ту вещь, которая умозрительна была ему ясна и раньше, но здесь он столкнулся с нею наяву: писателю надо иметь свой дом. Не четырехкомнатную московскую квартиру, стилизованную или нет под деревенскую избу, и не переделкинскую дачу, это не для Шукшина, но — русский дом, большой, надежный, убежище и место сбора большой семьи, годный и для работы, и для праздника, обитель дальнюю…

«После Вешенской, — утверждал Заболоцкий, — Шукшин всерьез задумался о возвращении на родину навсегда: “Только там и выживу и что-то сделаю”. Перечитав письмо Л. М. Леонова, в котором старейшина литературы советовал ему бросить кино и посвятить себя целиком писательскому труду, коль Бог дал дарование, вспомнил, как Михаил Александрович обронил: “Бросай, Василий, в трех санях сидеть, пересаживайся в одни, веселей поедешь!”».

Все это, конечно, требует проверки и уточнений: действительно ли писал Шукшину Леонов, самый таинственный затворник великого века, тайно сочинявший последние десятилетия жизни крамольную «Пирамиду», и если да, то где оно, это письмо? «Не знаю, какие слова были написаны Шукшину Леонидом Леоновым, — отозвался на леоновский сюжет и более последовательный и точный в деталях Василий Белов, — но встреча с Шолоховым перевернула у Макарыча все его представления о бытовой безопасности.

Быстрый переход