Изменить размер шрифта - +
И полушутя старался походить на “великих”. На Джека Лондона, на Ленина, даже и на Сталина (“Знаешь, буду носить сапоги, как Сталин”). Когда ходил в библиотеку, всегда брал и художественную литературу, и Маркса, Энгельса, Ленина. Многое брал и стремился быть известным, как они».

Как знать, может, эти великие и сбили его с толку, и когда бы не они, не желание быть на них похожим, его бы ждала — прямо по Василию Ивановичу Белову — ладная жизнь, в которой обиды детства и молодости могли быть прощены и забыты. В которой были бы почет, огород, баня по субботам и ничего в этот день кроме бани, неизбалованные деревенские детишки, покорная жена, рыбалка, Катунь… Да что там рыбалка? Он мог бы взлететь — если уж так ему этого хотелось — на самый советский верх иным, не киношным путем. В 1953–1954 годах перед бесправным сыном расстрелянного ни за что ни про что алтайского мужика, чьи мордовские скуластые предки вовсе не за тем, чтобы погибать от красных комиссаров, пришли с берегов Волги в Беловодье; перед вражонком, воспитанным сибулонкой, перед хулиганом, исключенным из Бийского техникума, перед работягой, которого гоняли бригадиры по бесчеловечным калужским и владимирским стройкам, перед деревенским парнишкой, над которым надсмехались вчерашние крестьяне, стремящиеся забыть о своем происхождении, и которому угрожали уголовники; перед сурьезным морячком, три с лишком года видевшим море только с берега, — перед Шукшиным-Поповым-Шукшиным открывалась великая советская карьера. Перед ним наконец-то распахнулись двери готового к подъему социального лифта, он мог бы пойти и по партийной, и по советской линии, а верхнее образование получить в высшей комсомольской или партийной школе, мог дослужиться до первого секретаря райкома, а то и выше — взяли бы в обком партии в Барнауле (на Алтае начальников с артистической жилкой всегда любили, а после 1956 года на волне хрущевской оттепели шукшинская трагическая биография обернулась бы ему во благо). Глядишь, позвали бы в свой черед в Москву, а там, если пофантазировать, пошел бы еще дальше (вспомним название шукшинского рассказа «Смелые идут дальше», а уж кто был смелый, если не Шукшин!) — и вот уже не податливый, похожий на говорливого старика Баева из «Бесед при ясной луне» Михал Сергеич Горбачев, а Василь Макарыч, играя желваками, затеял бы на Руси перестройку, но другую, народную, справедливую, и тогда уж, будьте любезны, так и остался бы честным строителем уважавший быструю езду крепкий мужик Борис Николаевич Ельцин, не наломал бы дров, не узнала бы его порушенная Родина того унижения, которое ей пришлось испытать под конец XX века, не сдала бы своих соотечественников, не легла бы на рельсы вместо обещавшего сделать это президента.

Но Шукшин этот путь отринул. И вторично бросился в безвестность, в погибель, в пучину, в Москву. Да и погиб там, в этой клятой Москве раньше срока.

Когда задумываешься над судьбой Василия Макаровича, ловишь себя на мысли, а может быть, и в самом деле зря он так. Бог с ней, с партийной карьерой. Но вот если всерьез. Если считать, что история литературы терпит сослагательное наклонение. Писателем он стал бы и без Москвы, и без ВГИКа (в крайнем случае подучился бы, как Астафьев, на Высших литературных курсах). Жил бы себе и жил в Сростках с верной, умной и доброй женой, одной на всю жизнь, хранил бы себя от московской спеси, от интриг, от подковерной борьбы, не ходил бы на совет нечестивых в «долину ядовитых змей», как охарактеризовал кинематографический мир суровый Василий Иванович Белов, писал бы дивную прозу, набирался бы ума-разума, дружил бы с правильными писателями-деревенщиками и отвращался от неправильных горожан-киношников, а когда открыли бы в Сростках церковь, стал бы первым ее прихожанином, или даже не так — он бы и добился ее открытия. И прожил бы дольше, и написал бы больше, и не было бы горьких слов о том, что какой я-де писатель, всего четыре книжки написал.

Быстрый переход