|
Уже на четвертом курсе Ванька делал доклады, хотя забывал при прослушивании легких снимать с фонендоскопа колпачок из пластмассы. Перкуссию он делал с таким важным видом, словно выходил на сеанс связи с инопланетянином. И всех он тоже стал называть «милочка», как только вышел на практику.
Ванька знал, что я его не признаю как врача. Но он и не стремился оперировать. Он рвался на административную работу, мечтал о диссертации. Когда я возвратилась со специализации, Ванька уже заведовал отделением. Он не был врачом, а коли так — он мне не интересен.
Как хорошо, что у меня сегодня открытый день! Я могу поговорить с теми, кто выписывается. И вообще это неторопливый день, когда видишь не операционное поле, а глаза, лицо человека. За многие годы работы научилась молча «разговаривать» с каждым отдельным органом. Прихожу к больному, слушаю сердце, пальпирую печень, желудок, выслушиваю легкие. И мне кажется, не я их слушаю, чувствую, а они меня слушают, внимательно изучают, страдают за своего хозяина, который бесшабашно эксплуатировал их. Им стыдно за развал в их коммуне, которую надежно и прочно организовала природа в человеке.
Желудок мне кажется вечным тружеником, чернорабочим. Когда делаю резекцию желудка, диву даюсь такому могучему органу-работяге. Как могли растягивали его, набивали под завязку. Печень — терпеливая мученица! Она слезится, так и хочется успокоить, погладить, приласкать. И как не мученица, если в таком диком сопротивлении билась, сбив в конце концов все эти отходы в камни, избезобразившие желчный пузырь!
А сердце! Сердце я и через ребра вижу иногда насмерть перепуганным. Его один огромный глаз, как у циклопа, смотрит прямо в мой фонендоскоп! И чем больше страха, тем дольше не отнимаю инструмент, пока не почувствую — вот и начало дремотно опускаться его воспаленное веко…
Для Ваньки наша больница — полигон, где он берет разбег в областное начальство. Он преуспел в знакомствах. Антураж кружит Ваньке голову и заставляет быть на уровне. Это значит, что старенькую мать нужного человека на время его отпуска пристраивают к нам, «витаминят», поят термопсисом от кашля, ставят банки.
Когда я говорю с ним об этом с глазу на глаз, он невинно улыбается и говорит:
— Верка, такая вот селявишка пошла, зато мы все унитазы поменяли. Жди, когда облздрав выделит копейки на ремонт, а потом еще эти унитазы не достанешь. — Он оправдывается долго, скрипит и ноет по поводу нехватки белья, инструментария, моя голова от забот пухнет. Подумаешь, голова тоже! Даже шапку 55 размера носит, как ребенок. Вот у моего больного, бурового мастера Шабалина, голова так голова: шапка 60 размера.
Да… Шабалин!..
Шабалин, едва поступил ко мне в палату, так напрямик и спросил: «А что, верно, будто этот УРОД так страшен, что пластают и здоровые ткани, только бы он был выкорчеван?»
— О чем вы? — в замешательстве спросила я.
— Умный поймет, — сказал он по-латински.
— Вы знаете латынь? — только и нашлась я.
— Грустно, но это так. Давайте, как говорится, объединенными усилиями поставим точки над i.
Он не был ни наступателен, ни самонадеян, этот Шабалин. Он легко расшифровывал диагноз и, как бы ставя эти самые точки над i, хотел облегчить наши отношения. Бог знает, облегчил ли, но меня охватил стыд за плохое знание латыни. Что касалось медицинских терминов, прописей — тут я была в себе уверена. И все это в прошлом, в прошлом. Но что-то сдвинулось в душе, заставило, придя в тот день с работы, засесть за латынь. Может, Шабалин с его признанием, что он сам попросился ко мне, настоял на том, чтобы его лечила именно я?
Я не могу, как прежде, быть уверенной в себе. Не могу! Почему? Что смутило меня? Уж не латинский же этого Шабалина. |