Изменить размер шрифта - +
Ободранный линолеум прикрывала выцветшая ковровая дорожка. В палате, где стены покрывала изрядно облупившаяся розовая краска, стояли четыре скрипящие железные койки: одну из них занимала полная седовласая дама, ровесница моей мамы, другая предназначалась для меня, а ещё на двух расположились две сухонькие старушки, которые не говорили и не вставали — лишь молча следили запавшими глазами. Из четырёх тревожных кнопок, расположенных над кроватями, работала только одна, и не моя.

Ещё неделю назад я бы и не подумала, что буду ностальгировать по своему асептическому блоку.

Меня положили в субботу, и никого из гематологов не было: отдыхали в законные выходные. У меня снова взяли кровь на анализ, потом пришёл дежурный врач. Потоптался в беспомощности, послушал, измерил температуру. Развёл руками.

— Ничем не могу помочь. Не мой профиль. Ждите до понедельника, — заявил он. — Тогда и лечение начнут.

Мама натянуто улыбалась, говорила, что всё не так уж плохо, и пыталась разговорить моих соседок. Папа бодрился, раскладывая мои вещи по ящикам тумбочки, и делал попытки меня рассмешить.

Я наблюдала за ними с жалостью.

На самом деле я бы предпочла умирать дома. Но родители верили, что меня ещё можно спасти, и мне не хотелось их расстраивать. К тому же здесь, должно быть, моё тело увезут в морг, а потом сразу положат в гроб, и маме с папой не придётся долго находиться рядом с ним.

Я решила принять неизбежное достойно, без глупых надежд. Без того бесполезного, лихорадочного цепляния за жизнь, которым я занималась последние три года.

Но иногда губы мои растягивались в ответ на очередную папину шутку, и сердце вдруг начинало биться сильнее. Сердце, которое не желало останавливаться. Которое желало биться ещё очень, очень долго. И тогда кровь стучала в висках в ритме странной, глупой надежды «а вдруг»…

Действительно глупой.

Сейчас я это понимаю.

 

Когда я услышала его в седьмой раз, была ночь с воскресенья на понедельник.

Все мои соседки уже видели десятый сон — а я лежала в обнимку с Машкиным медведем, которого взяла с собой в больницу.

Я слушала трио негромкого храпа и смотрела в потолок; глаза слипались, но уснуть мешал страх.

Это слишком страшно — засыпать, когда знаешь, что можешь не проснуться.

— Ты умираешь, — послышался тихий голос.

Я повернула голову: он стоял у моей койки, и свет фонарей, просачивающийся через жалюзи, бросал на его лицо полосатую тень.

— Я знаю, — прошептала я.

— Но всё ещё не хочешь уходить?

Он говорил тихо, но в голос — и ни одна моя соседка даже не заворочалась во сне.

Я отвернула голову.

— Наверное, в прошлой жизни я была страшной грешницей, — шёпотом сказала я. — А в этой жизни… вот… расплатилась. — Пересохшие, трескающиеся губы растянулись в улыбке. — Единственное, чего я не могу понять — почему я? За что?

— За то же, что и Марина. И Катина мама. И годовалые дети, — краем глаза я видела, что он опустился на колени — так, чтобы наши лица оказались на одном уровне. — Это не наказание. Это мутация клеток. Ваша бедность. Халатность врачей. Все эти факторы сошлись — и вот ты здесь, — он пожал плечами. — Всегда лишь неудачное стечение обстоятельств.

Я покосилась на него:

— И всё?

— Да. И всё.

— А как же то, что нашими жизнями кто-то управляет? Судьба там? Бог?

— Мне нет пути так далеко, чтобы знать точно, — он качнул головой, и этот жест был исполнен бесконечного изящества. — Но, думаю, он бы не хотел, чтобы ты умирала.

Быстрый переход