|
. Ты же на улице!..
И, услышав в ответ крепкое словцо, призванное шокировать молоденькую соседку, Сидо нахмурит пронизанные светом брови Джоконды и прогонит наконец неотвязный рефрен, так и не слетевший с губ: «Придётся продать кузницу… продать кузницу… Боже мой, теперь и нам продавать кузницу, после Мэ, Шосленов и Ламберов…»
Весёлый? А с чего бы и вправду было ему веселиться? В молодости желая умереть достойно и со славою, он имел право провести старость в своём кругу, окружённый дружеским теплом. Переполненный и затиснутый в рамки огромной своей любовью, он был вынужден жить в маленькой деревеньке, а настоящего его знали лишь далёкие товарищи из других краёв. Один из его однополчан, полковник Годшо, ещё жив и хранит письма, в которых «слова капитана Колетта»… Странным было это молчание человека, так любившего рассказывать. Он не поведал ни одного из своих военных подвигов. «Слова» моего отца передали полковнику Годшо капитан Фурне и рядовой Лефевр, зуавы из первого полка. Тысяча восемьсот пятьдесят девятый… Итальянская война… Моему отцу двадцать девять, он падает под Меленьяно, левая нога оторвана по самое бедро. Фурне и Лефевр, наклонившись над ним, спрашивают:
– Куда вас отнести, капитан?
– В гущу боя, под знамёна!
Никому из близких он не говорил об этих словах, о минуте, когда он был готов к смерти посреди грохота и великой мужской дружбы. И никогда он так и не рассказал нам – никому из нас, – как его положили возле «старины маршала» (Мак-Магона). И так же точно он никогда не напоминал мне о той, единственной, тяжёлой и долгой моей болезни. А его письма тех лет – я прочла их двадцать лет спустя после его смерти – полны моего имени, боли за «малышку»…
Поздно, слишком поздно… Так всегда говорят дети легкомысленные и неблагодарные. Не то чтобы я чувствовала вину больше других таких детей – напротив. Но быть может, лучше было попытаться преломить его гордую насмешливость, его лёгкое чувство превосходства, пока он был жив. И разве мы не стали бы ближе, сделав этот шаг навстречу друг другу?..
Этот поэт был горожанином. Деревня, вскормившая мать, так что, казалось, у неё прибывало сил всякий раз, когда она, нагибаясь, касалась земли, угнетала отца, и он чувствовал себя в ней изгнанником.
Нам иногда казалась неприличной эта живая всеотзывчивость, которая заставляла его интересоваться вопросами сельской политики, муниципальными советами, кандидатурой в генеральный совет, ассамблеями и местными комитетами, где гул множества голосов человеческих отвечает одному-единственному. Жестокие, мы смутно желали сделать его похожим на нас, счастливых вдали от людского сонмища.
Сейчас я догадываюсь: устраивая свои «сельские посиделки» по примеру городских жителей, он всячески старался доставить нам радость. Старая голубая коляска увозила всю семью с собаками и запасом еды на берег пруда, Мутье, Шассэна или принадлежавшей нам красивой лесной лужицы. Отец отдавался «чувству выходного дня», этому обычаю горожан праздновать один день из семидневницы, совершенно всерьёз прихватив с собой складные стулья и удочки.
На берегу пруда он старался острить так жизнерадостно, как никогда не острил ни в один из обычных дней недели; он с удовольствием откупоривал бутылку вина, сидел часок с удочкой, читал, немного спал, а мы, легконогие эльфы, давно исходившие этот край без всякой коляски, и скучали, и жалели при виде холодного цыплёнка о свежем хлебе, чесноке и сыре, которые мы брали с собой на прогулки. Свободно дышащий лес, пруд, махровое небо волновали моего отца, но скорее как великолепная декорация. Он начинал вспоминать
и тогда мы примолкали – двое мальчиков и я, – а ведь мы со своим культом леса уже не желали признавать ничего, кроме безмолвия. |