В конце концов он падает в обморок на сцене. Это живой пример ситуации, когда речь не говорит ни о чем, кроме пустой эрудиции.
Распад проявляется и в протесте студентов против "слов, слов, слов", которые они обязаны слушать, в их душевном отвращении к слушанию одних и тех же снова и снова повторяемых вещей, и в их готовности обвинять преподавателей и других в "словесном поносе" и "словоблудии". Обычно это понимают как критику в адрес лекционного метода. Но на самом деле речь идет — или должна идти — об особом типе лекции, не передающей "бытия" от одного человека к другому. Нужно признать, что слишком часто это свойство академической жизни делает студенческий протест против неадекватного образования более уместным. В библиотеках колледжей полки ломятся от книг, которые были написаны, потому что были написаны другие книги, те в свою очередь потому что были написаны другие книги содержание в них "питательных веществ" становится все меньше и эфемернее, пока, наконец, книги не начинают казаться не имеющими ничего общего с преклонением перед истиной, но написанными ради одного статуса и престижа. А в академическом мире последние две ценности действительно могут обладать силой. Не удивительно, что молодые поэты разочарованы речью и держатся мнения, провозглашенного ими в Сан-Франциско, что лучшая поэма — "чистый лист бумаги".
В то же время, при нашем отчуждении и изоляции, мы страстно желаем простого, открытого выражения наших чувств к другому, непосредственного отношения к его бытию, например, смотреть в глаза, чтобы видеть и чувствовать его, или тихо стоять рядом с ним. Мы ищем прямого выражения наших эмоции без всяких барьеров. Мы стремимся к такой невинности, которая стара как эволюция человека, но приходит к нам как нечто новое, невинность детей, снова в попавших в рай. Мы страстно желаем прямого телесного выражения близости, чтобы сократить время узнавания другого, обычно требуемое близостью; мы хотим говорить посредством тела, моментально перескочить к идентификации с другим, пусть даже мы знаем, что она будет неполной. Короче, мы желаем обойти все символические вербально-языковые препоны.
Отсюда сильная в наши дни тенденция к терапии действием в противоположность терапии словом, и убеждение, что истина откроется — если откроется вообще, — когда мы сможем жить, скорее исходя из своих мускульных импульсов и ощущений, нежели будучи погребенными под грудой мертвых понятий. Отсюда группы встреч, марафоны, ню-терапия, использование ЛСД и других наркотиков. Все это, короче говоря, есть включение тела во взаимоотношение, когда взаимоотношения нет. Какими бы ни были эти взаимоотношения, они эфемерны: сегодня они ярко расцветают всеми цветами радуги, но назавтра оборачиваются унылым местом, а в наших руках остается лишь пена морская.
Моя цель не в том, чтобы развенчать эти формы терапии или принизить значение тела. Мое тело остается способом, которым я могу себя выразить — в этом смысле я есть мое тело, — и, разумеется, заслуживает признательности. Но равным образом я есть мой язык. И я желаю заострить внимание на тенденции к деструктивное™, которая проявляется в присущих терапии действиям — попытках обойти язык.
Такого рода терапии действием тесно связаны с насилием. Становясь все более радикальными, они балансируют на грани насилия как во внутригрупповой деятельности, так и в подготовке новых участников движения антиинтеллектуализма вне ее. Острая нужда в таких формах терапии на самом деле коренится в отчаянии — в безрадостном факте непонятости, неспособности общаться и любить. Это стремление одним прыжком преодолеть временную дистанцию, необходимую для установления интимности, попытка непосредственно почувствовать и пережить надежды, мечты и страхи другого.
Но интимность требует истории, даже если двое людей сами вынуждены создавать эту историю. Мы забываем на свой страх и риск, что человек есть создание, творящее символы, и если символы (или мифы, которые являются примером символов) кажутся сухими и мертвыми, их следует оплакивать, а не отбрасывать. |