|
Даже сила ее обаяния, которая, как ей думалось, была неотразима для Фьорсена, теперь обращалась против нее самой. Полная сомнений вначале, она уже не могла больше сомневаться. Если сна не улыбалась ему, он становился угрюмым и несчастным; но стоило ей улыбнуться - и он оживал, настроение у него поднималось. Менялось и выражение его глаз, обычно злых и беспокойных; когда он смотрел на нее, в них светилось тоскливое, смиренное обожание. Так притворяться невозможно; а такие перемены в нем она наблюдала постоянно. Где бы она ни появлялась, там оказывался и он. Она шла в концерт - он уже ждал в нескольких шагах от входа в зал. В кондитерскую выпить чаю - он тут как тут. Каждый вечер он гулял там, где она могла проехать верхом, направляясь на Нероберг.
Если не считать встреч у Кохбруннена, где он почтительно просил разрешения посидеть возле нее несколько минут, он не навязывал ей своего общества и не пытался хоть чем-нибудь ее скомпрометировать. Должно быть, он инстинктивно понимал, что с такой впечатлительной девушкой это было бы опасно. Были и другие мотыльки, которые вились вокруг этого огонька, и это вынуждало его держаться так, чтобы его ухаживание не бросалось в глаза. А Джип - видела ли она, что происходит, понимала ли, какой подкоп ведется под ее оборонительные позиции, чувствовала ли опасность того, что, позволяя ему увиваться вокруг нее, она отрезает себе путь к отступлению? По сути дела, нет. Все это скорее усиливало торжествующее опьянение тех дней - она все больше влюблялась в жизнь, все тверже верила, что ею дорожат и восхищаются, что в ее власти делать то, чего не могут другие.
Фьорсен волновал ее. Да и кто бы мог скучать в обществе такого беспокойного, капризного, живого человека? Однажды он рассказал ей кое-что о своей жизни. Отец его, швед, мелкий землевладелец, был очень силен физически, но много пил; мать была дочерью художника. Это она выучила его играть на скрипке, но она умерла, когда он был еще ребенком. В семнадцать лет он повздорил с отцом, пришлось самому добывать хлеб игрой на скрипке на улицах Стокгольма. Как-то его услышал один известный скрипач и стал давать ему уроки. Отец, окончательно спившийся, умер. Фьорсен унаследовал маленькое поместье. Он тут же продал его, а деньги истратил "на всякие глупости", как он грубовато выразился.
- Ах, мисс Уинтон, я совершил много глупостей в жизни, но они - ничто перед тем, что я совершу в тот день, когда больше не смогу видеть вас!
Он произнес все это с волнением и тут же откланялся. Она улыбнулась отчасти скептически, отчасти соболезнующе, но в ней уже зарождалось какое-то новое чувство, которого она сама не понимала. Она вообще плохо понимала себя в те дни.
А Уинтон - видел ли он, что с ней творится? По правде говоря, он был встревожен. Но больше всего он боялся обнаружить свое беспокойство каким-либо опрометчивым действием - например, увезти Джип за две недели до окончания курса лечения. Он-то хорошо знал приметы любви! Этот долговязый, нескладный малый с повадкой хищника, пиликающий на скрипке; эти широкие скулы и узенькие бакенбарды (боже праведный!), эти зеленоватые глаза, которых он не сводит с Джип, - все это Уинтон отмечал про себя, и опасения его все возрастали. И, может быть, только врожденное презрение англичанина к иностранцам, особенно к артистам, удерживало его от решительных шагов. Он не мог принять это всерьез. Джип, его утонченная Джип, разве она может увлечься субъектом такого сорта! Никогда! Кроме того, она непременно спросит его совета при любой трудности или сомнении. Уинтон забывал при этом о стыдливой скрытности девушек, не вспомнил и о том, что сам он, любя Джип, избегал всяких нежных излияний, а она, любя его, не открывала ему своего сердца. Да и вообще он, как бы ни был проницателен, замечал не все, что следовало замечать, а только то, что Фьорсен делал открыто, придавая этому безобидный характер. А это было не столь уж серьезно, если не считать одного эпизода накануне их отъезда, о котором Уинтон ничего не знал. |