…Он скакал тогда из Нижнего в Москву, чая застать в живых умирающего отца. Был самый конец марта, та непроходная и непроезжая пора, которую лучше всего пересидеть дома, у печки, дождавши, когда схлынут озера талой подснежной воды, когда проглянет, горбатясь, земля и конь перестанет проваливать по грудь в снежную кашу. Но ждать он не мог и скакал, губя и загоняя коней, теряя по дороге отставших дружинников, скакал с бешеным отчаянием, не зная еще, что ждет его напереди.
И тряпошную старуху у костерка на обочине почти не узрел, не заметил, когда взял, спрямляя путь, по протоптанной твердой тропинке вдоль опушки бора; и не понял сперва, почему его конь не идет, а пляшет, дико задирая морду, и храпит, и бьется в удилах, и встает на дыбы, и пятит, невзирая даже на загнутые железные остроги, коими Семен безжалостно увечил бока скакуна. Он мельком глянул вперед, узрев на темной зелени ельника странное черное пятно, словно бы прячущееся под пологом леса, размытое по краю и слегка дрожащее в воздухе. Или у него самого отемнело в глазах? Да так и подумал: от устали, верно! Неясное, зыбкое, готовое исчезнуть… Но конь, слепо поводя кровавым глазом, дико храпел и дрожал всею кожею, вспотевши от ужаса, и опять, и опять вставал на дыбы, не слушаясь властной руки седока. Семен, почти разодрав удилами губы скакуна, заставил его все же идти вперед, но жеребец, сделав два-три танцующих шага, вновь начал уростить. Ужас коснулся тогда и самого Симеона, ужас еще неясного ожидания чего-то непредставимо страшного.
Дружинники, нагнавшие тою порой своего князя, окружили его, ничего не понимая, когда со спины донесся пронзительный каркающий голос бабы:
– Пустите молодца!
Ратники расступили посторонь. Старуха, неведомо как подошедшая близ с горящею ветвью можжевельника в руках, ударила веткой по княжескому коню, осыпав скакуна и Семена роем огненных брызг. Семен задохнулся на миг от едкого запаха дыма, прижмурил глаза, а когда открыл их, никакого пятна не было и ровный ельник ярко зеленел на солнце.
– Счастлив ты, князь, что меня встретил! – примолвила баба, покачивая головой.
– Отец умер? – хрипло спросил Семен, натягивая повода. (Мокрый конь мелко дрожал, отходя от пережитого ужаса.)
– Ищо нет. Но ты ево не узришь, княже!
Она поглядела, твердо поджавши морщинистый рот, выставя костистый подбородок в седых старческих волосках.
– Да и сам бы погинул тута! – примолвила негромко, но властно.
– Что это было? – вопросил Семен, проводя рукой по лицу и словно бы просыпаясь от тяжкого сна.
– Нечего тебе, князь, много знать. Доедешь до церквы, помолись! – возразила старая.
– Ты колдунья? – спросил Симеон, прихмурясь.
– Да, так зовут… – с неохотою протянула она.
– Как звать-то тебя? – полюбопытничал Симеон, снимая с пальца золотой княжеский перстень.
– Кумопа! – отмолвила та и, протянув сухую, точно воронья лапа, скрюченную руку, цепко схватила княжеский дар.
– Когда стану тебе нужна, приду! – прокаркала она, пряча перстень в лохмотья. – Скажи твоим, – она махнула рукою в сторону расступившихся дружинников, – пущай меня пропускают к тебе вот по етой памяти! – Перстень на мгновение вновь мелькнул в ее скрюченной птичьей лапе. – И поезжай, опоздашь!
Семен еще помнил, что хотел было осенить себя крестным знамением, и – не сумел. Рука словно бы налилась свинцом… Уже потом, позже, после того как доскакал до Москвы и уведал про смерть родителя-батюшки, он вспомнил, что именно с таким ужасом сожидал и боялся узреть в тот миг рядом с черным колеблющимся пятном, – то была отрубленная кровавая голова убитого в Орде тверского княжича Федора, который в ночь перед казнью бешено колотился к нему и осыпал его проклятиями, а он, Симеон, молчал, стоя внутри, за запертой дверью, положив ледяные руки на дубовый засов, молчал, зная, что отныне и навсегда проклят. |