Изменить размер шрифта - +

Он стоял на вечерней зоре над спящим городом, простирал свои руки зоре и смеялся на «ее» привет… Он «тоже» любил ее… Он был то же, что и я… значит, и я… значит, и я любил?..

Она думала о нас… Обо мне или о моем двойнике… Вернее, о моем двойнике, обитающем в Вечности… Но думала не она, а ее двойник, обитающий в Вечности… Ее синие очи были грустны и сияли бледно-голубой бесконечностью… Она смотрела немного удивленно, полусмеясь… Оттого-то выступили такие чистые зори у горизонта, а ее гнев убегал синевато-черным одиноким дымовым клочком…

Тут я понял, что если мы и не были влюблены друг в друга, то любили друг друга наши двойники, встречающиеся друг с другом где-то там, вне пространства и времени…

Но двойники жили в Вечности, а мы были только отражениями… Значит, мы полюбим друг друга, когда встретимся там, за смертью…

Я смотрел на двойника… Розы его, Бог весть откуда взявшиеся, были чисты как снег, а на голове мерцал огнем неведомый венок красных цветов, чуть-чуть страшных…

Я понял, что двойник пришел неспроста. Он пришел указать мне путь. Он сиял звездой и казался снежно-серебряным. И я понял…

Он простирал свои руки туда, где «она» улыбалась в зорях, и шептал еле слышно:

Над домами сияла ослепительная звезда на бледно-голубой эмали.

 

Дальше я ничего не помнил… Все занавесилось от меня [какой-то безвидной пеленой]… Я все видел и все понимал, но я ничего не понимал, я потерял связь между видениями, мелькавшими перед моими очами, и их смыслом… Я видел окна моей однообразной комнаты, из которой они не выпускали меня, Бог весть отчего… Я смеялся в бледно-голубое небо, глядевшее в окна моей тюрьмы, а когда к вечеру оно превращалось в один огромный розовый лепесток, розовый снизу и бледно-белый кверху, то я шептал, неизвестно почему: «Червонная дама»… Я видел черную железную решетку перед окном, которая мешала мне любоваться закатом, и знал, что за решеткой сидят арестанты, но когда я хотел вывести из всего этого заключения относительно себя и других, меня начинали поражать вздутия железной решетки, оканчивающиеся остриями, и я, как ребенок, бессвязно лепетал: «Пики, пиковая дама»… И опять все застилалось от меня, и я ничего не помнил…

И так шли дни за днями… Иногда в окно моей тюрьмы ударяли хрустальные дождевые капли, а потом снова сияло солнце; бывали времена, что солнце совсем не показывалось и низкие сине-серые тучи мчались с неукротимой силой куда-то над крышами домов… Иногда они были сини, как куски ляпис-лазури…… Потом наступала пора, когда знакомые белые мухи летели одна за другой, и я по привычке говорил со смехом: «Это зима… Холодно…» А когда мимо окна начинали капать одна за другой мутные капли, а внизу раздавались особые звуки, я начинал беспокоиться, но меня успокаивали, говоря: «Это дворники счищают мокрый снег… Скоро будет весна»…

Иногда мне делалось невыносимо приятно, и я уже не смеялся и не плакал, сидел успокоенный, закрывая глаза… Тогда я слушал неизвестный голос, участливо спрашивающий обо мне, — голос, который я не слышал, но который был мне и более близок, и более знаком всех слышанных голосов…

И я хлопал в ладоши и говорил: «Голос». Так прошло два долгих года…

 

[Все эти записки я записал теперь, после длинного ряда годов, когда уже я успокоился и разобрался… Я нарочно написал их в таком тоне, как будто все это только сейчас произошло со мной… Мне хотелось поточнее <?> передать мои чувства, а так как я не литератор, то и вышло это совсем неудачно.]

Я два года провел в сумасшедшем доме и [окончательно] выздоровел, по мнению врачей… Все, что произошло со мной перед окончательным моим помешательством, было сочтено моими врачами за начало безумия, и я не настаиваю… Мне только кажется, что в этом все было кстати, и я продолжаю верить в «нее» и в существование двойника, и мне по-прежнему понятны мои безумные чувства… Только я это таю в себе и сам вслух признаю безумцем того, кто расскажет мне нечто подобное… Об этом не говорят вслух.

Быстрый переход