— «Дядя Жан, сержант Саша раненый, он в подвале остался...»
Я с трудом, блин, сдержался, чтобы не послать инвалидку по тещиной дорожке. Мне как-то глубоко насрать было, сдохнет блондинчик в подвале, или ему медведь башку откусит. Меня пугало слегка, что я не мог по собственному желанию хромоножку отключить, но это тоже полбеды. Чем дольше к ее тявканью прислушивался, блин, тем отчетливей казалось, шо ишо кто-то повис на проводе...
— «... это антенна, понимаете? Алексей Лександрович говорит, что она усиливает мысли...»
— «Где антенна?» — беззвучно спросил я.
— «Дядя Жан, Дед просил вам передать, что нам вчетвером не справиться, нам надо...»
— «Не слышу, не понял! Повтори...»
Но девчонка снова исчезла.
Я открыл глаза, поглядел, куда уставился Комаров. Поглядел, и передернуло всего. Потому что впереди было все именно так, как я видел с закрытыми глазами. Голое поле с ползучей малиной, трещина, за ней — куски шоссе и магазины поселка. Новые Поляны срань такая. Я туда пару раз за пивом заезжал, а водку брать брезговал.
Вдоль расщелины, покачиваясь, шевеля усами, брели белые медведи. До них было метров двести. Они вылезали откуда-то из туманного марева и шли нестройной шеренгой, поджав передние клешни.
— Я не могу... не могу... — всхлипывал художник.
— Дима, перестань! — завелась блондинка. — Ты мужчина, как не стыдно!
— Мне не стыдно, я жить хочу!
— Заткнись! — тут же огрызнулся Комаров.
Художник заткнулся, но пополз назад.
— «Дядя Жан, только вы меня слышите, это плохо... Я же слышу вас всех. С вами еще трое, да? Вам нельзя разлучаться, тогда хуже прием...»
— «Чего хуже?!» — кажется, я спросил вслух. Маркеловна и Комаров дернулись, словно их за задницы ущипнули. Художник отползал назад.
— Куда ты, крыса? — спросил я. Я взял его за потные кудряшки, приподнял и поставил на ноги. Но пацан опять сложился, як тряпичный гамак. Черт с ним, подумал я, и без него доберемся! Я размышлял, стоит ли сказать Комарову про инвалидку. Наконец решил, что скажу попозже.
Когда придет время.
— «Прием хуже», — пищала инвалидка.
А ведь девка была права! Как только Тамара и Комаров отдалялись, ее противный голос превращался в далекое кваканье. Я повернулся и вытащил художника из какой-то дыры между горячих камней, где он собрался помереть. Мне почему-то стало страшно остаться без нового «радио».
— «Дядя Жан, Саша-Нильс раненый, очень сильно, а доктор ушел...»
— «А я-то что могу?» — Я представил себе, как начну сейчас убеждать Комарова повернуть назад, чобы забинтовать его напарника. У них и без меня любовь до гроба, блин, а тут еще я... Вдобавок, як объяснить, шо мы с малолеткой сквозь воздух треплемся? Да он меня пристрелит, кретин, и дело с концом!
— «Дядя Жан, Дед говорит, что только вы можете помочь, если доберетесь...»
— «А сама-то ты где?» — не выдержал я.
Я следил за белыми, не отрываясь. Кое-что настораживало. Спустя какое-то время я поежился. Два белых, двадцать секунд, еще четыре белых, а над ними две розовые, блин, пиявки, и ни хрена! В смысле — не враждуют, не кидаются друг на дружку, как в поселке. Помимо белых вдоль трещины, сжимаясь и расширяясь, прямо как гусеницы, резво ползли колючие опарыши. Такие же суки, как и та, что выгрызла изнутри депутата.
Они не дрались промеж себя, блин! Хищные твари, а вели себя, словно... словно солдаты на марше. Двадцать секунд — два белых, четыре червяка, сорок секунд — два белых, гирлянды, два червяка. |