И сердце так болит, так болит. Оно болит, а не скажет ведь. Долго ли, коротко ли, хлоп — ворота настежь, Фенька бежит, причитает: «Tакую собаку! Господи! Такого человека! Господи!» Я был да не был во дворе. Запрыгиваю к соседу во двор, а там картина: Ванька за щеку держится, кровина из него валит, по двору Венька с кайлой за Сухониным гоняется, а на балке в петле собака дергается. Нож всегда при мне. Перехватил веревку одним махом — и к Веньке. Как я поспел только?! Он уже Сухонина в стайку загнал и тюкает, в темноте угодить не может, очкастик. Выдернул я у него кайлу, а он и меня за грудь: «Старый мир! — кричит. — До основания!» — кричит. И матом нас, матом. В Засеке выучился, до этого «наплевать» от него не слыхал. Ну, я тут схитрил маленько. Трясу его тоже и ору: «Жива собака, жива! Что ты как белены объелся?!» Оттолкнул он меня и из стайки вон. Я за ним. Гляжу, и на самом деле собачонка эта живучая под крыльцо ползет, хрипит, зевает, лапами землю царапает и ползет. Сгреб ее Венька в беремя и зарыдал. Дома я их обоих молоком отпаивал. И с тем и с другим еле отводился.
Григорий Ефимович еще раз потянулся ко мне, и я быстро, уже без мундштука, всунул сигарету ему в зубы и заметил, что руки охотника мелко-мелко дрожат.
— Погоди, парень, — устало молвил Григорий Ефимович и посидел с минуту молча, уронив руки на колени, а потом вздохнул и, ровно бы решив, куда, дескать, тебя денешь, продолжал, но уж разжалобившись от всего, что он мне сообщил, и даже, почудилось мне, задрожал голосом. — Три года ко мне на брюхе собака ползала. Подползет и обмочится. До сей поры хвост промеж ног таскает и голос при людях не подает. В отдалении если, еще взлает, а вблизи — ни-ни-и-и. Хлебца либо косточку скушать не может по сию пору, и глаза досе кровью у нее захлестнуты…
Все двенадцать шкурок были сняты и вздеты на шомпол. Григорий Ефимович встряхнул шомпол, и серая мягкая волна колыхнулась по избушке, поколебав огоньки свечей. Он повесил шомпол со шкурками на два деревянных штыря, вбитых в стену, и рукой дотронулся до куньей шкурки. И как будто уже не мне и не жалостным, а обыкновенным голосом добавил:
— Потеряла она доверие к человеку. Память же ее, собачья, прочней нашей. У нас гибче все, оттого мы и забываемся быстро, а она, видишь, не чета нам.
— Да что у них там получилось-то?
— Что получилось? Подлость. Зверство. Чего там еще могло получиться.
Я терпеливо ждал.
— Ванька Ширинкин моего соседа заспинником держал при себе. Самому-то несподручно балками бросаться. Руководитель!.. Ну вот, заманили они Веньку-рукосуя, много ли мало ли выпили и по двор гулять вышли. А там Ночка случись. «Эта собачка и спасла вам жизнь?» — спросил Венька. «Она, она, милая», — за Сухонина ответил Ширинкин и от чувств полез к Ночке целоваться. А спиртной дух, скажу я тебе, лайке что шило в ноздрю. Она и цапнула Ваньку. А Сухонин — в петлю ее! Это при дурачке инженеришке-то! Вот тебе и вся собачья история, — разом оборвал рассказ охотник и сердито завозился за печкой, вытер нож, засунул его в деревянные ножны, добавил патронов в патронташ вместо сожженных днем на охоте, харчей в мешок, посоображал еще, чего не забыл ли на завтра сделать, и вышел на улицу.
В ключике охотник вымыл руки, попутно принес беремя дров, устроился на топчанке, нащупал в головах журнал и зашелестел страницами. Читал он недолго. Усталость сморила его. Отложил журнал, снова одним ухом прислушался и спросил:
— Чего притих-то?
— Думаю.
— Видишь вот, не хотел я тебе рассказывать, а ты прилип.
— Не приходил он к вам?
— За собакой-то? Как не приходил? Приходил. Судом на Веньку грозился за покушение на жизнь. |