— Но я так привык к простому образу жизни, — сказал Мечислав, — что сыт и простым, даже черствым, хлебом.
— Это было, когда была в том нужда, но теперь к чему отказывать себе в удовольствии, а мне в наслаждении предложить тебе все, что только есть лучшего.
— Я избалуюсь, — сказал Мечислав.
— А сколько вечеров ты вместо ужина оканчивал стаканом кофе с булкой? Поэтому теперь имеешь право на лакомства, — заметила пани Серафима.
Она угадала, ибо Мечислав с сестрой не раз ограничивались этим напитком.
Разговор уже не касался ни одного спорного вопроса. Серафима была попеременно искренна, весела и задумчива.
Мечислав поддался ее обянию, размечтался и просидел долго, но о медицине уже не было речи. Пани Серафима отдала ему бумаги, желая поспешить, как только можно, свадьбою.
— Нам не предстоит никаких формальностей, приданого мне делать не надо, бала давать не будем, взявшись за руки, пойдем в костел, вот и все. Зачем откладывать?
— Каждый день дорог.
Мечислав насилу мог уйти, но и то с приказанием приходить пораньше к завтраку. Старуха Орховская, ожидая его, еще не спала. Страшное чувство тоски охватило его, когда он прошел по пустым комнатам. За исключением образа Божьей Матери, Люся ничего не взяла отсюда; все было здесь, как и при ней, — и жалкое фортепиано с разложенными нотами, и недоконченная работа в пяльцах, и увядшие цветы на окне. Пусто и холодно было без нее, словно после мертвеца… веяло трауром.
Мечиславу стало жаль дней, проведенных здесь в заботах, в нужде, но вместе в дружбе с сестрой, с которой делился и горем, и радостью. Судьба сестры и своя собственная представлялась из этого бедного уголка каким-то грустным и страшным сновидением. Оба они в глазах людей должны были быть счастливыми, однако же это счастье даже их старой няне казалось не таким, как бы она желала, и не таким, как Мечислав мечтал о нем.
Вместо того чтоб достигнуть его собственными силами, они добыли его, выиграв в лотерею судьбы баснословную сумму фальшивыми бумажками.
Люся пошла на жертву… он поддался признательности, какому-то искушению, характера которого сам не понимал… Он любил Адольфину пылкой любовью молодости, и что же была за любовь к этой другой женщине, к которой он тоже привязался и близ которой находился, стыдясь может быть, сам непонятной страсти!
Он знал ее несколько лет, а между тем не мог сказать, что ясно читал в ее сердце. И вот он первый раз задумался об этом. Утренний разговор и вечерние нежные слова пришли ему на память, словно загадка для разрешения. Он спрашивал себя, кто она, что у нее за власть? Чем она его влечет к себе? И он находил в себе только неопределенные стремления, которых даже разбирать боялся.
Он почти не знал, кто она? Он знал ее в гостиной за милую, добрую, обязательную, предупредительную женщину, но за этим виднелись только старый муж, ревнивец, тиран, жизнь, полная мучений, и потом годы вдовства. Сколько раз он ни касался этого прошлого, ему отвечали молчанием. Случайно только он узнавал кое-что о путешествиях, о знакомых пани Серафимы, о многих ее прерванных отношениях. Почему? Никогда ему этого не объясняли. Она была как-то странно одинока, свет ли отступился от нее, или она от света; в тех сферах, в которых жила некогда пани Серафима, она знала всех, а теперь никого. Мечислав невольно спрашивал себя, отчего же это? Его охватывала какая-то боязнь, когда он все это обдумывал; в этой женщине, в ее обхождении, в разговоре, в жизни, в самой ее даже доброте, всегда какой-то порывистой, в самой чувствительности было что-то таинственное. Он спрашивал себя — чем, кроме молодости и мягкости характера, он мог заслужить такую сильную любовь, которая сама шла к нему навстречу? По некоторым признакам он чувствовал, что у Серафимы был характер энергический, что она презирала общее мнение и имела еще в себе что-то деспотическое. |