Отмечается праздник отцов. До случившегося со мной несчастья у нас не было нужды вносить эту надуманную дату в наш эмоциональный календарь, но тут мы проводим вместе весь символический день, дабы, безусловно, засвидетельствовать, что этот эскиз, тень, огрызок папы — все еще папа. Я разрываюсь между радостью видеть в течение нескольких часов, как они живут, двигаются, смеются или плачут, и страхом, что картина окружающих невзгод, начиная с моей собственный беды, далеко не идеальное развлечение для мальчика десяти лет и его восьмилетней сестры, даже если мы всей семьей приняли мудрое решение ничего не приукрашивать.
Мы располагаемся в Beach Club — я называю так часть дюны, открытой солнцу и ветру, где администрация предупредительно поставила столы, стулья и большие пляжные зонты и даже посеяла кое-где лютики, которые растут в песке среди сорняков. В этом отсеке, расположенном у самого берега, между госпиталем и настоящей жизнью, можно помечтать о том, как некая добрая фея превратит все инвалидные кресла в парусные тележки.
— Играем в «повешенного»? — спрашивает Теофиль.
Я охотно ответил бы ему, что с меня хватает быть паралитиком, если бы мой способ общения не препятствовал хлестким репликам. Стрела самой тонкой остроты может притупиться и утратить свой смысл, когда требуется несколько минут, чтобы направить ее. Под конец и сам хорошенько не понимаешь, что казалось таким забавным до того, как ты начал старательно диктовать это буква за буквой. И мы взяли за правило избегать неуместных острот. Конечно, это лишает разговор живости, тех метких слов, которыми перебрасываются, словно мячиком. Такую вынужденную нехватку юмора я тоже отношу к неудобствам моего положения.
Ладно, пускай будет «повешенный» — национальный спорт седьмых классов. Я нахожу слово, другое, на третьем застреваю. По правде говоря, мне не до игры. Меня захлестнула горестная волна. Теофиль, мой сын, благоразумно сидит тут, его лицо в пятидесяти сантиметрах от моего лица, а я, его отец, не могу просто провести ладонью по его жестким волосам, ущипнуть за покрытую пушком шею, крепко прижать к себе его мягкое, теплое тельце. Как это выразить? Это чудовищно, несправедливо, отвратительно или ужасно? Внезапно меня прорвало. Хлынули слезы, из горла вырвался хрип, заставивший вздрогнуть Теофиля. Не бойся, малыш, я люблю тебя. Все еще мыслями в своем «повешенном», он заканчивает партию. Еще две буквы, и он выиграл, а я проиграл. В уголке тетради он кончает рисовать виселицу, веревку и казненного.
А Селеста тем временем исполняет на дюне пируэты. Не знаю, надо ли усматривать в этом некую компенсацию, но с тех пор, как для меня приподнять веко — все равно что для тяжелоатлета поднять штангу, она стала настоящей акробаткой. Она стоит на руках, делает мостик, колесо и кувыркается с гибкостью кошки. К длинному списку профессий, о которых Селеста мечтает, после школьной учительницы, топ-модели и цветочницы она добавила еще и канатную плясунью. Покорив своими выкрутасами публику Beach Club, наша начинающая «шоуменша» начинает петь — к великому отчаянию Теофиля, который больше всего на свете не любит привлекать к себе внимание. Настолько же скрытный и застенчивый, насколько его сестра общительна, он от всего сердца ненавидел меня в тот день, когда в его школе я попросил и получил разрешение привести в действие звонок, возвещающий начало учебного года. Никто не в силах предсказать, будет ли Теофиль жить счастливо, — во всяком случае, ясно одно: он будет жить замкнуто.
Я задаюсь вопросом: каким образом Селеста смогла подобрать себе такой репертуар песен шестидесятых годов? Джонни, Сильвия, Шейла, Кло-Кло, Франсуаза Арди — не пропущена ни одна звезда этого золотого времечка. Рядом с известными всем шлягерами такие стойкие образцы, как тот самый поезд Ришара Антони, который за минувшие тридцать лет никогда не переставал свистеть у нас в ушах. |